если б он не был богат. Но это слово объясняет многое.
Ротмистр Цыбуля — неуклюжий малоросс, который говорит «фост» вместо «хвост». Но он тринадцати вершков роста и притом так крепок и силен, что, я уверен, мог бы свободно пройти сквозь строй через тысячу человек…
По-видимому, однако ж, и моя смиренная рожица произвела недурное впечатление. По крайней мере, после обеда, когда Травников и Цыбуля ушли к полковнику в кабинет, она окинула меня взглядом и сказала:
— Какой вы молодой!
На что я поспешил ответить, что молодое сердце хотя и не может похвалиться опытностью, но зато умеет горячо любить и быть преданным. И ответ мой был выслушан благосклонно…
Я вперед предвижу, что́ будет. Сначала меня будут называть «сынком» и на этом основании позволят мне целовать ручки. Потом мне дадут, в награду за какую-нибудь детскую услугу, поцеловать плечико, и когда заметят, что это производит на меня эффект, то скажут: «Какие, однако ж, у тебя смешные глаза!» Потом тррах! — et tout sera dit![248]
Таков неумолимый закон любвей!
Я воротился домой очарованный и весь вечер предавался возвышенным мыслям. Ночь была тихая, теплая. Я сидел у растворенного окна, смотрел на полную луну и мечтал. Сначала мои мысли были обращены к
Вот первые впечатления моей новой жизни. Я буду писать тебе часто, но надеюсь, что «Butor»[250] не узнает о нашей переписке. Пиши и ты ко мне как можно чаще, потому что твои советы теперь для меня, более нежели когда-нибудь, драгоценны. Целую тебя.
Сергий Проказнин.
P. S. Против квартиры моей стоит большой каменный дом. Сегодня утром, подойдя к окну, я увидел на балконе этого дома очень недурную и еще молодую женщину. Не говоря худого слова, я взял бинокль и навел его на нее. Она не только не оскорбилась этим, но даже слегка усмехнулась и поиграла в мою сторону глазками. От Федьки я узнал, что это вдова купца Лиходеева и что она ежегодно отправляет значительное число барок с хлебом. Говорят также (все тот же Федька, у которого на этот счет изумительное чутье), что тут уж примазался здешний исправник. И действительно, в ту минуту, как я закрываю это письмо, его дрожки подъехали к крыльцу лиходеевского дома».
«Vous êtes un noble coeur, Serge![251] ты понял меня! Ты понял, что мне нужна переписка с тобой, чтоб отдохнуть от той безвыходной прозы, которая отныне должна составлять все содержание моей бедной, неудавшейся жизни!
Ах, какая это жизнь! Вежетировать* изо дня в день в деревне, видеть налитую водкой физиономию Butor’a, слышать, как он, запершись с Филаткой в кабинете, выкрикивает кавалерийские сигналы, ежеминутно быть под страхом, что ему вдруг вздумается сделать нашествие на мой будуар… Это ужасно, ужасно, ужасно!
Представь себе, что́ я узнала! До сих пор я думала, что должна была оставить Париж, потому что Butor отказался прислать мне деньги; теперь мне известно, что он подавал об этом официальную записку, и в этой записке… просил о высылке меня из Парижа
Et moi qui croyais autrefois à l’idéal, au sublime, à l’infini… que sais-je![253] Я, которая думала, что вся моя жизнь будет непрерывным гимном божеству! И что ж! достаточно было прикосновения грубой руки одного человека, чтоб разбудить меня от моих золотых грез. И этот человек… c’est le Butor! Le sublime — et l’horrible, le ciel — et l’enfer, l’ange — et le démon…[254] какой поразительный урок!
Я не знаю, что сталось бы со мной, если б я не нашла утешения в религии. Религия — это наше сокровище, мой друг! Без религии мы путники, колеблемые ветром сомнений, как говорит le père Basile[255], очень миленький молодой попик, который недавно определен в наш приход и которого наш Butor уж успел окрестить именем Васьки-шалыгана. Я собственным горьким опытом убедилась в истине этих слов — и знаешь ли где? Там… в Париже! Сознаюсь, я в то время жила… comme une payenne![256] Я ничего не понимала… c’était un rêve![257] И вдруг мне объявляют, что если я завтра не выеду из Парижа, то меня посадят в Clichy*! C’était comme un trait de lumière![258] Я сейчас же приказала уложить мои вещи… и с этой минуты — ни малейшего ропота, ни единого горького слова! Я вдруг преобразилась, почувствовала, что мне легко. Paul de Cassagnac, Villemessent*, Détroyat, Tarbé, Dugué de la Fauconnerie[259][260] — все прибежали, все хотели утешить меня, но я наотрез сказала: «N-i — n-i, c’est fini! Que la volonté de Dieu soit faite»[261]. И когда, на другой день, я садилась в вагон, Villemessent, прощаясь со мной, сказал: «Vous êtes une sainte! c’est Villemessent qui vous le dit!»[262]
Но как он терзает меня… le Butor! как он изобретателен в своих оскорблениях! как он умеет повернуть нож в не зажившей еще ране!
На днях — это было в день моего рождения (hélas! твоей pauvre mère исполнилось сорок лет, mon enfant![263]) — он является прямо в мой будуар.
— Честь имею поздравить!
Я молчу.
— Сорок годков изволили получить! Самая, значит, пора!
Я делаю чуть заметный знак нетерпения.
— По Бальзаку, это именно настоящая пора любви. Удивительно, говорят, как у этих сорокалетних баб оно знойно выходит…
— Только не для вас! — холодно ответила я и, окинув его презрительным взглядом, поспешила запереться у себя в спальной.
Я не знаю, какой эффект произвел на него мой ответ (Маша, моя горничная, уверяет, что у него даже губы побелели от злости), но я очень отчетливо слышала, как он несколько раз сряду произнес мне вдогонку:
— Заставлю-с! заставлю-с! заставлю-с!
И таким образом — почти ежедневно. Я каждое утро слышу его неровные шаги, направляющиеся к моей комнате, и жду оскорбления. Однажды — это был памятный для меня день, Serge! — он пришел ко мне, держа в руках листок «Городских и иногородных афиш» (c’est la seule nourriture intellectuelle qu’il se permet, l’innocent![264]).
— Ну-с вот и чизльгёрстский философ околел!* — сказал он, посылая мне в упор свою пьяную улыбку.
— Как? кто? Он? — только могла я произнести.
— Да-с! он-с. Седанский герой-с; ваш… Il a nommé la chose… le monstre![265] Он не пощадил ничего… даже этого славного воспоминания моей жизни!
Je le confesse[266], я была неделикатна. Я вцепилась ногтями в его лицо, но, впрочем, сию же минуту опамятовалась и убежала от него. Я целый час была как сумасшедшая! Я думала, что он нарочно обманывает, дразнит меня! Но вслед за тем — конечно, из жестокого желания не оставить во мне никакого сомнения — он прислал мне с Машей листок… Это была правда! Он умер! Сперва Морни, потом Персиньи… наконец ОН!! Целый рой сновидений пронесся предо мной… le rêve doré de mon passé![267] Я, как безумная, бегала по зале и все напевала: «