résignée de Chizzlhurst»[322] — неужели «le philosophe»[323] пленил ее каким-нибудь ловким изложением «Слова о полку Игореве»? Нет, голубчик! ты сама не веришь этому, потому что тут же, через две-три строки, упоминаешь о существовании d’une certaine robe[324], «сотканного точно из воздуха»… Вот это так! вот эти-то «сотканные из воздуха» платья одни и производят в наше время эффект. C’est simple comme bonjour[325].
И совсем я не так уж неотесан, как ты полагаешь. У меня даже больше sujets de conversation, нежели сколько требуется по тому роду оружия, в котором я служу. Я учился и истории, и литературе и, кроме того, владею французским языком. Я могу рассказать и про волчицу, вскормившую Ромула, и про Калигулу, которого многие (но не я) смешивают с Кара-каллой. En fait de littérature[326], я знаю «Вихрь полунощный, летит богатырь»*, «Оставим астрономам доказывать»* — une foule de choses en un mot[327]. Правда, я несколько призабыл греческую историю, но все-таки напрасно ты думаешь меня сбить с толку своим Ликургом. Кто же не знает, что главный город Греции был Солон?*
Вообще, хоть я не горжусь своими знаниями, но нахожу, что тех, какими я обладаю, совершенно достаточно, чтобы не ударить лицом в грязь. Что же касается до того, что ты называешь les choses de l’actualité[328], то, для ознакомления с ними, я, немедленно по прибытии к полку, выписал себе «Сын отечества» за весь прошлый год. Все же это получше «Городских и иногородных афиш», которыми пробавляетесь ты и Butor в тиши уединения.
Не думай, однако ж, petite mère, что я сержусь на тебя за твои нравоучения и обижен ими. Во- первых, я слишком bon enfant[329], чтоб обижаться, а во-вторых, я очень хорошо понимаю, что в твоем положении ничего другого не остается и делать, как морализировать. Еще бы! имей я ежедневно перед глазами Butor’a, я или повесился бы, или такой бы aperçu de morale настрочил, что ты только руками бы развела!
А теперь поговорим об моих маленьких делах. То, что я писал тебе, начинает сбываться. Меня уж назвали «сынком» и дали мне поцеловать ручку (ручка у нее маленькая, тепленькая, с розовыми ноготками). Конечно, это еще немного (я уверен даже, что ты найдешь в этом подтверждение твоих нравоучений), но я все-таки продолжаю думать, что ежели мои поиски и не увенчиваются со скоростью телеграфного сообщения, то совсем не потому, что я не пускаю в ход «aperçus historiques et littéraires»[330], a просто потому, что, по заведенному порядку, никакое представление никогда с пятого акта не начинается. Что делать! Женщина так уж воспитана, что требует, чтобы однажды принятая канитель была проделана от начала до конца, а исключение в этом случае допускается только в пользу «чизльгёрстских философов»…
Это было вчера, после обеда. В этот день все офицерство праздновало на именинах у одного помещика, верст за пять от города, а потому я один обедал у полковника. Он сам хотя и не поехал к имениннику, отозвавшись нездоровьем, но после обеда тотчас исчез (представь себе, я узнал, что он делает экскурсии к жене нашего дивизионера, роскошной малороссиянке, и что это даже очень недешево обходится старику). Мы сидели вдвоем. Погода на дворе стояла отвратительная, совсем осенняя, и хотя был всего шестой час, в комнатах уже царствовал полусвет. Она полулежала на кушетке, завернувшись в шаль (elle est frileuse, comme le sont toutes les blondes[331]), я сидел несколько поодаль на стуле, чутко прислушиваясь к малейшему шороху. На ней было шелковое серо-стальное платье, которого цвет до того подходил к этим сумеркам, что мягкие контуры ее форм, казалось, сливались с общим полусветом комнаты. Я долгое время молчал, но опять-таки совсем не потому, чтобы не имел sujets de conversation, a потому просто, что наедине с хорошенькой женщиной как-то ничего не идет на ум, кроме того, что она хорошенькая. Но зато я смотрел на нее… пристально, почти в упор (c’est une manière comme une autre de faire entendre certaines intentions[332]).
— Не хотите ли творогу со сливками? — вдруг обратилась она ко мне.
— Madame!.. — сказал я, не понимая ее вопроса.
— Вы такой молодой… vous devez adorer le laitage…[333]
— Признаюсь, это меня как будто ожгло; но, к счастью, я скоро нашелся.
— Может быть, — ответил я, — но во всяком случае обожать молоко все-таки лучше, нежели обожать… лук!
В свою очередь, она с минуту в недоумении смотрела на меня… и вдруг поняла!
— Ах, да! — почти вскрикнула она, весело хохоча, — «лук»… «цыбуля»… c’est ça! Ce cher capitaine! Mais savez-vous que c’est très méchant![334] Лук… цыбуля… обожать Цыбулю… ah! ah!
И она вновь так звонко засмеялась, что я почувствовал себя довольно неловко. Ты не можешь себе представить, maman, какой это смех! Звук его ясный, чисто детский, и в то же время раздражающий, едкий. Нахохотавшись досыта, она вздохнула и сказала:
— Какой вы молодой!
— Послушайте, баронесса! — сказал я, — я уж однажды слышал от вас это восклицание. Теперь вы его повторяете… зачем?
— А хоть бы затем, чтоб вы не смотрели так, как сейчас на меня смотрели. Vous avez des regards de conquérant qui sont on ne peut plus compromettants… ah, oui![335]
— В чьих же глазах это может компрометировать вас? Быть может…
Я остановился, как бы затрудняясь продолжать.
— В глазах ротмистра, хотите вы сказать? А если б и так?
— Цыбуля, баронесса! Поймите меня… Цыбуля!!
— Вам не нравится эта фамилия? Какой вы молодой!
— De grâce, baronne![336]
— Да, молодой! Если б вы не были молоды, то поняли бы, что Цыбуля — отличный! Que c’est un homme charmant, un noble coeur, un ami à toute épreuve…[337]
— Rien qu’un ami?[338]
— Ah! ah! par exemple![339]
Она опять залилась своим ясным, раздражающим смехом. Но я весь кипел; виски у меня стучали, дыхание занималось. Вероятно, в лице моем было что-то особенно горячее, потому что она пристально взглянула на меня и привстала с кушетки.
— Слушайте! — сказала она, — будемте говорить хладнокровно. Мне тридцать лет, и вы могли бы быть моим сыном… à peu près…[340]
«Вот оно! сынок!» — мелькнуло у меня в голове.
— Что за дело! — начал я.
— Нет, очень большое дело. Я не хочу портить вашу жизнь… не хочу! Вы только в начале пути, а я…
— Неправда! неправда! — воскликнул я с жаром, — красота, грация… la chasteté du sentiment!.. cette fraîcheur de formes… ce moelleux… ça ne passe pas![341] Это вечно!
Она засмеялась вновь, но уже тихонько, сладко, и приняла задушевный тон.
— Хотите быть моим другом? — сказала она, — нет, не другом… а сыном?
— Потому что «друг» у вас уж есть? — с горечью произнес я.
— Ну да, Цыбуля… c’est convenu![342] A вы будете сыном… mon fils, mon enfant — n’est ce pas?[343]
Я молчал.
— Но почтительным, скромным сыном… pas de bêtises…[344] правда? И чтоб я никогда не видела никаких ссор… с Цыбулей?
— И с Травниковым? — бросил я ей в упор.