Но, может быть, ты скажешь на это: ведь сам же ты, за несколько страниц выше, утверждал, что и мерзавцу в своем отечестве веселее, потому что он найдет там массу вполне однородных сомерзавцев, с которыми ему можно душу отвести; стало быть, дескать, и я: подберу подходящую компанию, и будем мы вкупе сомерзавствовать, а до прочего нам дела нет. Прекрасно; действительно, ты можешь такую компанию обрести. Но ведь ежели я рисовал тебе подобную перспективу, то, право, не для того, чтоб ты непременно в ней искал себе успокоения, а только на случай крайности. Не спорю, можно так искусно нырнуть в шайку специалистов, что ею, так сказать, от всего остального света себя загородить; но не забывай, что в такой шайке тебе предстоит только бражничать, да по душе калякать, а ведь тебе, главнейшим образом, надо объегоривать и дела делать. Вот эти-то последние функции и вынудят тебя от времени до времени выбегать из шайки и обращаться к прочим партикулярным людям. Теперь представь себе следующее. Допустим, что ввиду засилия, которое ты взял, партикулярные люди не посмеют совершенно уклониться от сношений с тобой; но так как им известно, что ты несомненный кровопивец, то они непременно хоть частицу сокровища да утаят от тебя. Если же им о кровопивстве твоем неизвестно, если ты сумел — не скажу сделаться честным человеком, но, по крайней мере, прикинуться таковым, то они не только
Осторожность и загадочность — вот школа, которую ты обязываешься пройти, если хочешь, чтобы в тебе воистину видели «дирижирующий класс». Ибо обыватель простодушен, и ежели видит, что на него наступают, с тем чтобы горло ему перекусить, то уклоняется. Но когда его потихоньку неведомо где сосут, он только перевертывается.
Теперь — о государстве. Эта идея тоже плодотворная, но только в другом роде и в другой степени. Но ты и ее смешиваешь с Грациановым, а публицисты твои — с цензурным ведомством, а потому надо и в данном случае кое-что тебе пояснить. Скажем так: отечество — от бога, государство — дело изобретательности человеческого ума. Вот главное и существенное различие между отечеством и государством; остальные подробности ты можешь сообразить сам по тому же масштабу. Необходимо, впрочем, помнить еще следующее: в представлении о государстве ты не встретишься ни с подблюдными, ни с свадебными песнями, ни с сказками, ни с былинами, ни с пословицами, словом сказать — ни с чем из всего цикла тех нежащих явлений, которые обдают тебя теплом, когда ты мыслишь себя лицом к лицу с отечеством. Ничего подобного государство тебе не даст, но у него имеется в руках громадная привилегия: оно властно обеспечить или не обеспечить твоему отечеству спокойное пользование этими благами. Это обстоятельство очень важно, и ты отнюдь не должен упускать его из вида, если хочешь умненько вести дела свои. Так что ежели, например, ты сдуру будешь молить бога, чтоб государство не обеспечивало хороводов и игр, но воспрещало и преследовало оные, то, во-первых, молитва твоя не будет угодна богу, а во-вторых, ты сам же первый почувствуешь на себе ее неблагоприятные последствия, если провидение допустит осуществление ее. Знай, Разуваев, что только народы веселые и хороводолюбивые к объегориванию ласковы; народы же угрюмые, узаконениями непосильно изнуряемые, даже для самых изобретательных кровопивцев дают мало пищи. Отданные в жертву унылости, они безмолвно изнемогают без малейшей надежды когда-нибудь нагулять приличное тело. Кости да кожа — поистине с такого одра больше двугривенного и ожидать нельзя! Это не я говорю, а история.
Не менее плодотворна и идея о начальстве. Идея эта тебе небезызвестна — этого отрицать нельзя; но все-таки скажу: даже и ее ты как-то неблагородно представляешь себе. Начальство представляется тебе чем-то таким, что наполняет криком вселенную, а в свободное от криков время принимает барашка в бумажке. Нет, это не так; это идеал, уже вышедший из употребления, и притом такой, который не за что было бы любить. Но не любить начальства нельзя, так как и оно, совместно с государством, для того установлено, дабы наидействительнейше обеспечивать неприкосновенность хороводов и игр. А потому, ежели ты будешь в молитвах своих упоминать о начальстве (это полезно «да тихое житие поживем»)*, то проси бога так, чтобы в начальственных распоряжениях было больше снисходительности и менее настоятельности, и чтобы, не теряя из вида спасительной строгости, начальство в то же время памятовало, что и оно, яко из человеков состоящее, прегрешать может. Именно так и молись, ибо в противном случае результат один: кости да кожа, с его неизбежным последствием в форме постепенного закрытия заведений, гласящих: распивочно и навынос.
Итак, три главных объекта предстоят для твоей, Разуваев, любви:
Во-первых, отечество, которое ты обязываешься любить — будем говорить кратко — за то, что оно твое отечество и его тебе дал бог.
Во-вторых, государство, которое ты должен любить ради отечества, дабы последнее не впало в уныние и свойственные ему игры и смехи неповрежденными сохранило.
В-третьих, начальство, которое ты должен любить тоже ради отечества и по той же причине.
Как видите, во всех трех случаях отечество стоит на первом плане. Я знаю, что для тебя это сущий сюрприз, но что же делать, мой друг! я бы и сам рад всех поравнять, но так уж выходит.
Повторяю: все сейчас изложенное я высказал по собственному опыту. Когда я был столпом, то так же, как и ты, Разуваев, ровно ничего не понимал. Для меня это было еще постыднее, потому что я грамотен. Грановского слушал, Белинского читал, восторгался, трепетал от умиления — и, представь себе, все эти восторги и умиления я словно во сне или в фантастическом представлении проделывал! Отслушаешь, бывало, Грановского*, а через час, как ни в чем не бывало, думаешь: а что, кабы кто у меня душу купил! Каким образом происходил чудодейственный процесс этого жизненного двоегласия — об этом целые томы психологических исследований можно написать; но он происходил несомненно, и я был в нем действующим лицом. Я без умолку болтал о любви к отечеству — и в годину опасности жертвовал на алтарь отечества чужие тела; я требовал, чтоб отечественный культ был объявлен обязательным, но лично навстречу врагу не шел, а нанимал за себя пропойца. И в довершение всего я снабжал пожертвованных и нанятых мною «защитников» сапогами на картонных подошвах и, прося у бога побед и одолений, нимало не думал о том, далеко ли уйдут на картонных подошвах мои ратнички… И вот за это теперь — я пропащий человек.
Я говорил себе: отечество — святыня! об этом во всех стихотворениях упоминается. Но ежели мое личное процветание не поставлено в прямую зависимость от процветания отечества, то пускай оно остается святыней, а я буду процветать особо. Правда, в моей голове иногда мелькала мысль, что это вывод лукавый и постыдный, что, следуя Грановскому и Белинскому, его надлежало бы как раз выворотить наизнанку, то есть сказать: ежели мое личное процветание не поставлено в зависимость от процветания отечества, то я сам, по совести, обязан устроить эту зависимость; но я как-то ухитрялся обходить эту назойливую мысль и предпочитал оставаться при первоначальной редакции. Я срывал цветы удовольствия, а соотечественники мои унывали; я праздновал, а соотечественники мои повинны беша работе*; я был изъят от телесных наказаний, а соотечественники мои были изъяты от наград. И в то же время я слушал Грановского, восторгался, восклицал: отечество — святыня! И вот за это теперь — я пропащий человек!
Прорывались, однако ж, минуты, когда мне думалось: а ведь, несмотря на процветание, все-таки в моем существовании есть что-то непрочное и как бы неблаговонное. Куда бы я ни сунул свой нос, везде навстречу мне раздавался окрик: чего с жиру бесишься! твое дело не лезть, а другим пример подавать! «Подавать пример» — это, по тогдашнему времени, значило: собственным телом такую филантропию пропагандировать, чтобы никто своего носа отнюдь никуда не совал. И что же! первого окрика было вполне достаточно, чтоб я убедился. Мне как-то сразу сделалось ясно, что, действительно, я с жиру бешусь, а не по настоятельной внутренней нужде действую, что, в сущности, для меня даже выгоднее не совать носа, потому что тогда и в мою мурью никто носа не сунет. И, заручившись этою столповою мудростью, я ни за себя, ни за других — ни за кого пальцем не шевельнул. Ни за кого не заступился, никого не загородил грудью, и в то же время умилялся и восклицал: отечество — святыня! И вот за это теперь — я пропащий человек.
Как в былое время мне ни до кого не было дела, так теперь никому нет дела до меня. Никто ко мне не устремляется, никто от меня ничего не ждет, никто даже в толк не может взять, хочу ли я чего-нибудь или просто блажу. А я между тем… понял! Я понял, что такое отечество, понял, почему оно вправе требовать от