конторщиком Игнатушкой и кучером Архипушкой и в то же время кося глазами на краснорожего плотника Илюшу, который с целой артелью подрядился вывесить погреб, она ничего не замечала, что делается в барском доме. Она думала, что барин какую-нибудь «новую комедию» разыгрывает, и немало веселых слов было произнесено по этому поводу в людской, в дружеской компании почувствовавших себя на свободе людишек. Но однажды, как-то случайно, зашла она в столовую в то время, когда Иудушка наскоро доедал кусок жареного гуся, и вдруг ей сделалось жутко.
Порфирий Владимирыч сидел в засаленном халате, из которого местами выбивалась уж вата; он был бледен, нечесан, оброс какой-то щетиной, вместо бороды.
— Баринушка! что такое? что случилось? — бросилась она к нему в испуге.
Но Порфирий Владимирыч только глупо-язвительно улыбнулся в ответ на ее восклицание, словно хотел сказать: а ну-ка, попробуй теперь меня чем-нибудь уязвить!
— Баринушка! да что же такое? Говорите! что случилось? — повторила она.
Он встал, уставил в нее исполненный ненависти взгляд и с расстановкою произнес:
— Если ты, девка распутная, еще когда-нибудь… в кабинет ко мне… Убью!
Порфирий Владимирыч и не видал, как прошло лето. Август уже перевалил на вторую половину; дни сократились; на дворе непрерывно сеял мелкий дождь; земля взмокла; деревья стояли понуро, роняя на землю пожелтевшие листья. На дворе и даже около людской царствовала невозмутимая тишина; дворовые ютились по своим углам, частию вследствие хмурой погоды, частию вследствие того, что наконец догадались, что с барином происходит что-то неладное. Евпраксеюшка тоже очнулась; забыла и о шелковых платьях, и о милых дружках, и по целым часам сидела в девичьей на ларе, не зная, как ей быть и что предпринять. Пьяненький Прохор дразнил ее, что она извела барина, опоила его и что не миновать ей за это по Владимирке погулять. Неоднократно пыталась она войти в прежнюю колею, но всякий раз, как она являлась на глаза Порфирию Владимирычу, последний вскакивал с места, хватал первое, что попадалось ему под руку, и с какою-то мрачною решимостью угрожал: убью!
А Иудушка между тем сидит запершись у себя в кабинете и мечтает. Ему еще лучше, что на дворе свежее сделалось; дождь, без устали дребезжащий в окна его кабинета, наводит на него полудремоту, в которой еще свободнее, шире развертывается его фантазия. Он представляет себя невидимкою и в этом виде инспектирует свои владения, в сопровождении старого Ильи, который еще при папеньке, Владимире Михайловиче, старостой служил и давным-давно на кладбище схоронен.
— Умный мужик Илья! старинный слуга! Нынче такие-то люди выводятся. Нынче что: прыг да шмыг, да поюлить, да патарантить, а чуть до дела коснется — и нет никого! — рассуждает сам с собою Порфирий Владимирыч, очень довольный, что Илья, по щучьему веленью да по его хотенью, из мертвых воскрес, и приказывает старику рюмку водки подать, как делывал покойный папенька.
Не торопясь да богу помолясь, никем не видимые, через поля и овраги, через долы и луга, пробираются они на пустошь Уховщину и долго не верят глазам своим. Стоит перед ним лесище стена стеной, стоит, да только вершинами в вышине гудет. Деревья все одно к одному красные — сосняк; которые в два, а которые и в три обхвата; стволы у них прямые, обнаженные, а вершины могучие, пушистые: долго, значит, еще этому лесу стоять можно! Попробовал было Порфирий Владимирыч наверх вершины взглянуть — картуз у него с головы слетел; попробовал гаркнуть молодецким посвистом — словно пушечная пальба по всему лесу покатилась.
— Вот, брат, так лесок! — в восхищении восклицает Иудушка.
— Заказничок! — объясняет старик Илья, — еще при покойном дедушке вашем, при Михаиле Васильиче, с образами обошли — вон он какой вырос!
— А сколько, по-твоему, тут десятин будет?
— Да в ту пору ровно семьдесят десятин мерили, ну, а нынче… тогда десятина-то хозяйственная была, против нынешней в полтора раза побольше!
— Ну, а как ты думаешь, сколько на каждой десятине примерно дерев сидит?
— Кто их знает! у бога они сосчитаны!
— А я так думаю, что непременно шестьсот — семьсот на десятину будет. Да не на старую десятину, а на нынешнюю, на тридцатку. Постой! погоди! ежели по шестисот… ну, по шестисот по пятидесяти положить — сколько же на ста пяти десятинах дерев будет?
Порфирий Владимирыч берет лист бумаги и умножает 105 на 650: оказывается 68250 дерев.
— Теперича, ежели весь этот лес продать… по разноте… как ты думаешь, можно по десяти рублей за дерево взять?
Старик Илья трясет головой.
— Мало! — говорит он, — ведь это — какой лес: из каждого дерева два мельничных вала выйдет, да еще строевое бревно, хоть в какую угодно стройку, да семеричок, да товарничку, да сучья… По-вашему, мельничный-то вал — сколько он стоит?
Порфирий Владимирыч притворяется, что не знает, хотя он давно уж все до последней копейки определил и установил.
— По здешнему месту, один вал десяти рублей стоит, а кабы в Москву, так и цены бы ему, кажется, не было! Ведь это — какой вал! его на тройке только-только увезти! да еще другой вал, потоньше, да бревно, да семеричок, да дров, да сучьев… Ан дерево-то, бедно-бедно, в двадцати рублях пойдет.
Порфирий Владимирыч думает про себя: «Это не я, это Илья говорит, а он не солжет!» Но, в то же время, он скромничает и, для большей верности, считает долгом возразить:
— Ну, брат, и леснику барышок надо дать!
— А нам зачем лесник, мы и сами сводить лес будем. Деньги, что ли, нам к спеху нужны? так у нас и своих довольно! А ежели и занадобятся деньги, так к нам всякий сейчас же за лесом с радостью поедет! сейчас ты ее, сосну-то, срубил — смотришь, ан и денежки за нее на столе лежат! Потому, она надобна: сегодня она в лесу, а завтра, поди, уж на мельнице стучать будет!
Слушает Порфирий Владимирыч Ильины речи и не наслушается их! Умный, верный мужик, этот Илья! Да и все вообще управление ему как-то необыкновенно удачно привел бог сладить! В помощниках у Ильи старый Вавило служит (тоже давно на кладбище лежит), вот, брат, так кряж! В конторщиках маменькин земский Филипп-перевезенец (из вологодских деревень его, лет шестьдесят тому назад, перевезли); полесовщики все испытанные, неутомимые; псы у амбаров — злые! И люди и псы — все готовы за барское добро хоть черту горло перегрызть!
— Умели папенька с маменькой, дай бог им царство небесное, людей выбирать! вот и я, по ихней милости, за этими людьми как за каменной стеной живу! А ну-тка, брат, давай прикинем: сколько это будет, ежели всю пустошь по разноте распродать?
Порфирий Владимирыч снова рассчитывает мысленно, сколько стоит большой вал, сколько вал поменьше, сколько строевое бревно, семерик, дрова, сучья. Потом складывает, умножает, в ином месте отсекает дроби, в другом прибавляет; в комнате раздается: «Столько-то тысяч по десяти рублей, да столько-то по рублю, да столько-то хоть по полтине… ну, хоть по сороку по пяти копеек…» Лист бумаги наполняется столбцами цифр.
— На-тко, брат, смотри, что вышло! — показывает Иудушка воображаемому Илье какую-то совсем неслыханную цифру, так что даже Илья, который и со своей стороны не прочь от преумножения барского добра, и тот словно съежился.
— Что-то как будто уж и многовато! — говорит он, в раздумье поводя лопатками.
Но Порфирий Владимирыч уже откинул все сомнения и только веселенько хихикает.
— Чудак, братец, ты! Это уж не я, а цифра говорит… Наука, братец, такая есть, арифметикой называется… уж она, брат, не солжет! Ну, хорошо, с Уховщиной теперь покончили; пойдем-ка, брат, в Лисьи Ямы, давно я там не бывал! Сдается мне, что мужики там пошаливают, ой, пошаливают мужики! Да и Гаранька-сторож… знаю! знаю! Хороший Гаранька, усердный сторож, верный — это что и говорить! а все- таки… Маленько он как будто сшибаться стал!
Идут они неслышно, невидимо, сквозь чащу березовую, едва пробираются («ишь частой какой!» — шепотом повторяет Порфирий Владимирыч) и вдруг останавливаются, притаивши дыхание. На самой дороге лежит на боку мужицкий воз, а мужик стоит и тужит, глядючи на сломанную ось. Потужил-потужил, выругал ось, да и себя кстати ругнул, вытянул лошадь кнутом по спине («ишь, ворона!»), однако делать что-нибудь