Тяжелое наступило ныне время, господа: время отравления особого рода ядом, который я назову
Какой же, однако, выход из этого лабиринта двоесловий? Неужто только один и есть: помолчу?
. . . . .
Но положение мое ухудшилось еще больше, когда, наскучив бесплодным пребыванием в мире конкретностей, я самонадеянно попытался сизым орлом возлететь в сферу отвлеченностей. В старину я делывал подобные полеты нередко. Вместе с прочими сверстниками я охотно баловал себя экскурсиями в ту область, где предполагается «невидимых вещей обличение», и, помнится, экскурсии эти доставляли мне живейшее удовольствие. Не скажу, чтоб я видел эту область вполне отчетливо, но, во всяком случае, созерцание ее возбуждало во мне не страх, а положительно сладостное чувство. Вообще тогда жилось дерзновеннее (я, конечно, имею в виду только себя и своих сверстников), хотя не могу не сознаться, что основной жизненный фонд все-таки был поражен непоследовательностью, граничащей с легкомыслием. Две жизни шли рядом: одна, так сказать, pro domo[157], другая — страха ради иудейска, то есть в форме оправдательного документа перед начальством. Сидишь, бывало, до̀ма и всем существом, так сказать, уходишь в область «невидимых вещей обличения». И вдруг бьет урочный час — беги в канцелярию. Надел штаны, вицмундир, и через четверть часа находишься уж совсем в другой области — в области «видимых вещей утверждения». Натурально, и там и тут — вопросы совсем разные. В первой области — вопрос о том, позади ли нужно искать золотого века или впереди; во второй — вопрос об устройстве золотых веков при помощи губернских правлений и управ благочиния, на точном основании изданных на сей предмет узаконений. Посидишь, поскребешь пером, смотришь, опять бьет урочный час. Снова бежишь домой, переменяешь штаны, надеваешь сюртук или халат и опять попадаешь в область «невидимых вещей обличения». Так и прошла молодость…
Нынешнему поколению может показаться не совсем складною эта беготня из одной области в другую, но тогда — жилось и неловкостей не ощущалось.
И вот теперь, спустя много-много лет, благодаря случайному одиночеству, точно струя молодости на меня хлынула. Дай, думаю, побегаю, как в старину бывало.
Однако бегать не привелось, ибо как ни ходко плыли навстречу молодые воспоминания, а все-таки пришлось убедиться, что и ноги не те, и кровь в жилах не та. Да и вопросы, которые принесли эти воспоминания… уж, право, не знаю, как и назвать их. Одни, более снисходительные, называют их несвоевременными, другие, несомненно злобные, — прямо вредными. Что же касается лично до меня… А впрочем, судите сами.
Вопрос первый: утешает ли история?* Лет сорок тому назад — я знаю это наверное — я, по сущей правде, ответил бы: да, утешает. А нынче, что̀ я скажу? Ведь я даже мыслить принципиально, без вводных примесей, разучился. Начну с мрака времен и, только что забрезжит свет, сейчас наткнусь либо на Пинегу с Вилюем, либо на устав о пресечении, да тут и загрязну. Именно это самое и теперь случилось. Едва выглянул на меня вопрос, едва приступил я к его расчленению, как вдруг откуда ни взялся генерал-майор Отчаянный и так сверкнул очами, что я сразу опешил. Нет, уж лучше я завтра… — смущенно ответил я сам себе и в ту же минуту поспешил с таким расчетом юркнуть, чтоб и ушей моих не было видно.
Вопрос второй: можно ли жить с народом, опираясь на оный? Сорок лет тому назад я наверное ответил бы: не только можно, но иначе и жить нельзя. Нынче… Только что начну я рассказывать и доказывать «от принципа», что человеческая деятельность, вне сферы народа, беспредметна и бессмысленна, как вдруг во всем моем существе «шкура» заговорит. Выглянут молодцы из Охотного ряда, сотрудники с Сенной площади* и, наконец, целая масса аферистов-бандитов, вроде Наполеона III, который ведь тоже возглашал: tout pour le peuple et par le peuple…[158] И, разумеется, в заключение: нет, уж лучше я завтра…
Вопрос третий: можно ли жить такою жизнью, при которой полагается есть пирог с грибами исключительно затем, чтоб держать язык за зубами? Сорок лет тому назад я опять-таки наверное ответил бы: нет, так жить нельзя. А теперь? — теперь: нет, уж я лучше завтра…
Словом сказать, на целую уйму вопросов пытался я дать ответы, но увы! ни конкретности, ни отвлеченности — ничто не будило обессилевшей мысли. Мучился я, мучился, и чуть было не крикнул: водки! но, к счастию, в Париже этот напиток не столь общедоступный, чтоб можно было, по произволению, утешаться им…
Так я и лег спать, вынеся из двухдневной тоски одну истину: что, при известных условиях жизни, запой должен быть рассматриваем не столько с точки зрения порочности воли, сколько в смысле неудержимой потребности огорченной души…
Мой сон был тревожный, больной. Сначала мерещились какие-то лишенные связи обрывки, но мало- помалу образовалось нечто связное, целый colloquium[159], героиней которого была… свинья! Однако ж этот colloquium настолько любопытен, что я считаю нелишним поделиться им с читателем, в том виде, в каком сохранила моя память.
Действие происходит в хлеву.