несвязность речей, и простодушная готовность во всякое время совершить какое угодно мероприятие. Даже трещина в черепе, которая постепенно, по мере утолщения формулярного списка, у каждого из них образовывается, — и та не представляется мне зазорною, ибо я знаю, что она установлена для того, чтоб предписания начальства быстрее доходили по назначению. Бояться бесшабашных советников я, конечно, считаю своею прирожденною обязанностью, но боюсь не потому, чтоб они представлялись мне преисполненными злобы, а потолику, поколику они являются вместителями казенного интереса. По казенной надобности они воспламеняются и свирепеют с изумительной легкостью, но в домашнем быту, и в особенности на водах за границей, они такие же люди, как и прочие. У большинства их есть семейства, в которых они являются нежными супругами и любящими отцами, а у некоторых, сверх того, имеются и француженки, которых они, разумеется, содержат на казенный счет. В качестве партикулярных людей многие из них не прочь почитать и даже «писнуть» что-нибудь, в карамзинско-державинском роде*. Затем все вообще любят получать хорошие содержания и аренды. Словом сказать, это обыкновенные «русские люди», у которых брюхо болит, если где плохо лежит. Разумеется, однако ж, если б меня спросили, могу ли я хоть на один час поручиться, чтоб такой-то бесшабашный советник, будучи предоставлен самому себе, чего-нибудь не накуролесил, то я ответил бы: нет, не могу! Но так как никто об этом меня не спрашивает, то я ограничиваюсь тем, что озираюсь по сторонам и шепчу: твори, господи, волю свою! И затем, когда встречаюсь с бесшабашным советником лицом к лицу, то сто̀ит только мне представить себе, что я иду мимо монумента, который, того гляди, на меня упадет, — и я спокоен. Ну, упадет, ну, раздавит — только и всего. А может быть, и не на меня упадет, а на другого, или и совсем ни на кого не упадет, а просто останется стоять на страх врагам. Ибо, повторяю, тут все зависит от того, какая в данную минуту казенная надобность на очереди состоит.
Вообще я весьма неохотно завиняю людей и знаю очень мало таких, которые были бы с ног до головы противуестественны. Но не могу умолчать, что деятельность большинства встречаемых нами нежных супругов и любящих отцов очень мало мне симпатична. Есть между ними такие, которые представляют собой как бы неистощимый сосуд вреднейших мероприятий, и есть другие, которые хотя самостоятельно мероприятий не выдумывают, но имеют специяльностью усугублять вредоносную сущность чужих выдумок. Бывают даже такие личности, которые, покуда одеты в партикулярное платье, перелагают Давидовы псалмы*, а как только наденут вицмундир, так тотчас же начинают читать в сердцах посторонних людей, хотя бы последние совсем их об этом не просили. Вот почему я не со всяким встречным связываюсь и предпочитаю быть осторожным с людьми, не помнящими родства. Однажды со мной, по неопытности, ужаснейший случай был. Ходил я в Эмсе вокруг курзала и, по обыкновению, «жалел» об отечестве. И вдруг подходит ко мне простодушнейший мужчина, в теплом картузе с козырьком, точно вот сейчас из-под Гадяча выскочил. Словом сказать, один из тех, о которых в песне поется:
Так вот этот самый «киевский дядя» подходит и голосом, исполненным умиления, говорит:
— Так и вы нашу Россию жалеете? Ах, как приятно! Признаюсь, я на здешней чужбине только тем и утешаюсь, что вместе с великим Ломоносовым восклицаю;
Не успел я опомниться, как он уж держал мою руку в своих и крепко ее жал. И очень возможно, что та̀к бы и привел он меня за эту руку в места не столь отдаленные, если б из-за угла не налетел на нас другой соотечественник и не закричал на меня:
— Вы это что̀ делаете? вы кому руку-то жмете? ведь это*…
И он назвал его «постоянное занятие»*…
Как я уже сказал выше, мне пришлось поместиться в одном спальном отделении с бесшабашными советниками. Натурально, мы некоторое время дичились друг друга. Старики вполголоса переговаривались между собой и, тихо воркуя, сквернословили. Оба были недовольны, оба ссылались на графа Михаила Николаевича и на графа Алексея Андреича, оба сетовали не то на произвол власти, не то на умаление ее — не поймешь, на что̀ именно. Но что̀ меня всего больше огорчило — оба искали спасения… в конституции!!
— Такую нам конституцию надо, — либеральничал Удав, — чтоб лбы затрещали!
А Дыба, с своей стороны, присовокуплял:
— Покойный граф Михаил Николаевич эту конституцию еще когда провидел! Сколько раз, бывало, при мне самолично говаривал: я им ужо̀ пропишу… конституцию!
И в заключение, не входя в дальнейшие разъяснения, оба порешили, что «как там ни вертись, а не минёшь что-нибудь предпринять, чтоб «лбы затрещали». А затем, грозя очами по направлению к Вержболову, перешли к вопросу о «кушах». Как известно, «конституция» и «куши» составляют больное место русской современности, но «конституцию» понимают смутно и каждый по-своему, а «куши» всеми понимаются ясно и одинаково. Так было и тут. Как только зашла речь о «кушах», бесшабашные советники почувствовали себя как рыба в воде и сразу насытили воздух вагона рассказами самого игривого свойства. С одной стороны, приводились бесчисленные примеры благополучного казнокрадства; с другой — произносились имена, высчитывались суммы, указывались лазейки. Без утайки, нараспашку. Одним словом, повествовалось что-то до такой степени необъятное и неслыханное, что меня чуть не бросило в лихорадку. И в заключение опять:
— Именно конституцию прописать надо! такую конституцию, чтоб небу было жарко!
Наконец, наговорившись и нахохотавшись досыта между собой, бесшабашные советники нашли своевременным и меня привлечь к интимному сквернословию.
— Вот здесь хлеба̀-то каковы! — сказал Дыба, подмигивая мне, — и у нас бы, по расписанию, не хуже должны быть, ан вместо того саранча… Ишь ведь! саранчу ухитрились акклиматизировать! Вы ка̀к об этом полагаете… а?
К счастью, я вспомнил про «киевского дядю» и его «постоянное занятие» и потому отвечал твердо, хотя и почтительно:
— Я так полагаю, ваши превосходительства, что ежели у нас жук и саранча даже весь хлеб поедят, то и тогда немец без нас с голоду подохнет!
Дыба с недоумением взглянул на меня.
— Гм… да, — произнес он, как бы поняв, — это ежели с точки зрения «предостережений» и розничной продажи*…Но согласитесь сами, что здесь, под Инстербургом, подобного рода опасения…
— И с розничной продажей, и без розничной продажи, одинаково утверждаю: подохнет немец без нас! — воскликнул я еще с большею настойчивостью.
Столь любезно-верная непреоборимость была до того необыкновенна, что Удав, по старой привычке, собрался было почитать у меня в сердце, но так как он умел читать только на пространстве от Восточного океана до Вержболова, то, разумеется, под Эйдткуненом ничего прочесть не сумел.
— Но для чего же вы непременно настаиваете, чтобы немец подох? — спросил он в недоумении.
— Собственно говоря, я никому напрасной смерти не желаю, и если сейчас высказался не в пользу немца, то лишь потому, что полагал, что таковы требования современной внутренней политики. Но если