— именно самый яд-то и заключается. Где первоначало всему? — в газете! где источник-корень зла? — в газете! А господа вместо того, чтобы посодействовать: вот мол, господин газетчик, как мы тебя тонко понимаем! — а они, между прочим, даже других в соблазн вводят». И по мере того как монолог развивается, соседи всё пуще и пуще ежатся; одна дама встает и просится выйти; я сам начинаю сознавать, что молчать больше нельзя. Осматриваюсь: наискосок сидит старичок. В потертом пальто, в ваточном картузе, нос красный. Ясно, что был в питейном у Покрова и теперь едет в питейный на Сенную. — Вы это про меня, что ли? — спрашиваю. «Вообще про господ либералов»… — Ну? — «Помилуйте, господин, да неужто ж свои чувства выразить нельзя? Да я, коли у меня чувства правильные…» Кабы я был умен, надо бы мне сейчас уйти, а я остался, начал калякать. Дальше да больше — история. Не успели до Юсупова сада доехать, как уж всем нам оставался один исход: участок… Какова штука! вот уж именно нелегкая понесла по конке ездить!

— Чего же ты жалуешься, однако! ведь в участке, конечно, тебя рассудили, оправили и выпустили?

— Скажите на милость! да разве я в участок ехал? ведь я по своим делам ехал, а вместо того в участке целое утро провел!

— Послушай! зачем же ты ехал? разве не мог ты дома посидеть?

— Конечно, мог бы, да ведь думается…

— А думается, так не ропщи. Не умел сидеть дома — посиди в участке.

Приходит другой.

— Вот так штука со мной сегодня была! Зашел я в трактир закусить, взял кусок кулебяки и спросил рюмку джина. И вдруг сбоку голос: «А наше отечественное, русское… стало быть, презираете?» Оглядываюсь, вижу: стоит «мерзавец». Рожа опухшая, глаза налитые, на одной скуле ушибленное пятно, на другой — будет таковое к вечеру; голос с перепою двоится. Однако покуда молчу. А «мерзавец» между тем продолжает: «Нынче все так: пропаганды проповедуют да иностранные образцы* вводить хотят, а позвольте узнать, где корень-причина зла?» Кабы я умен был, мне бы заплатить, да и удрать, а я, вместо того, рассердился. — Ты это мне, что ли, пьяное рыло, говоришь? — Смотрю, а в буфетную уж штук двадцать женихов из Ножовой линии наползло. Гогочут. И буфетчик тоже, не то чтоб смеется, а как-то стыдливо опускает глаза, когда в мою сторону смотрит. «Однако, господин, — это «мерзавец» опять говорит, — ежели всякий будет пьяным рылом называть, а я между тем об себе понимаю, что чувства мои правильные…» Словом сказать, протокол. Все женихи в один голос показали: «Господин Расплюев правильные чувства выражали, а господин (имярек) его за это «пьяным рылом» обозвали». Написали, подписали и сегодня же этот протокол к мировому судье отправляют…

— И поделом. Зачем в трактир ходишь! — невольно вырвалось у меня.

— И сам, братец, теперь вижу: черт меня дергал в трактир ходить! Водка — дома есть, а ежели кулебяки нет, так ведь и селедкой закусить можно!

— Еще бы! Но, впрочем, позволь, душа моя! из-за чего ты, однако, так уж тревожишься! Ведь мировой судья, наверное, внемлет, и рано или поздно, а правда все-таки воссияет…

— Чудак ты! да разве я для того в трактир ходил, чтоб правда воссияла? Положим, однако ж, что у участкового мирового судьи правда и воссияет — а что̀, ежели Расплюев дело в мировой съезд перенесет? А ежели и там правда воссияет, а он возьмет да кассационную жалобу настрочит? Сколько времени судиться-то придется?

Стали мы рассчитывать. Вышло, что ежели поискуснее кассационные поводы подбирать да, не балуючи противную сторону, сроки наблюдать, то годика на четыре с хвостиком хватит. Но когда мы вспомнили, что в прежних судах подобное дело наверное протянулось бы лет девяносто, то должны были согласиться, что успех все-таки большой.

И точно: у мирового судьи судоговорение уж было, и тот моего друга, ввиду единогласных свидетельских показаний, на шесть дней под арест приговорил. А приятель, вместо того, чтоб скромненько свои шесть дней высидеть, взял да нагрубил. И об этом уже сообщено прокурору, а прокурор, милая тетенька, будет настаивать, чтоб его на каторгу сослали. А у него жена, дети. И все оттого, что в трактир, не имея «правильных чувств», пошел!

Приходит третий.

— Ах, голубчик, какая со мной вчера штука случилась! Сижу я в «Пуританах»,* а рядом со мной в кресле мужчина сидит. Доходит дело до дуэта… помните, бас с баритоном во все горло кричат: loyaltà, loyaltà![213] Испокон веку принято в этом месте хлопать, и вчера стали хлопать и кричать bis!.. И я грешным делом хлопнул. Только и невдомек мне, что сосед, покуда я хлопал да bis кричал, как-то строго на меня посмотрел. Ну, повторили дуэт, а я опять кричу: bis! bis! Он и не выдержал: «понравилось?» — говорит. Я туда-сюда; вспомнил, что loyaltà-то вместо libertà[214] поставлено — и рад бы хлопанцы-то свои назад взять, ан нет: ау, брат! не воротишь! Наступил антракт, вижу, мужчина мой в проходе остановился, и около него кучка собралась. Поговорят, поговорят, да на меня глазами и вскинут. Не то чтоб очень строго, а вроде как бы хотят сказать: ах, молодой человек! молодой человек! Потом, вижу, начинает мой мужчина пробираться к выходу и вдруг… исчез! Я за ним, вхожу в коридор: одевается, хочет уезжать. Увидел меня: «вам, говорит, молодой человек, небходимо благой совет дать: ежели вы в публичном месте находитесь, то ведите себя скромно и не оскорбляйте чувств людей, кои, по своему положению…» Сказал, и был таков. Я было за ним, но тут уж полицейский вступился. «Позвольте, говорит, и мне вам благой совет подать: не утруждайте его превосходительства!» Так я и остался… Ну, скажи на милость, на кой черт мне эти «Пуритане» понадобились?

— Это уж, братец, твое дело. Я и сам говорю: вместо того, чтоб дома скромненько сидеть, вы все, точно сбесились, на неприятности лезете! Но не об том речь. Узнал ли ты, до крайней мере, кто этот мужчина был?

— Да бесшабашный советник Дыба, сказывали…

— Дыба! ах, да ведь я с ним в прошлом году в Эмсе преприятно время провел! на Бедерлей вместе лазали, в Линденбах, бывало, придем, молока спросим, и Лизхен… А уж какая она, к черту, Лизхен! поясница в три обхвата! Всякий раз, бывало, как она этой поясницей вильнет, Дыба молвит: вот когда я титулярным советником был… И крякнет.

— Ах сделай милость, выручи!

— Да ведь он и фамилии твоей не знает?

— То-то, что знает.* На беду, капельдинер человек знакомый попался.

— Гм!.. стало быть, Дыба расспрашивал?

— В том-то и дело, что расспрашивал. И когда ему мою фамилию назвали,* то он оттопырил губы и произнес: а! это тот самый, который… Нет, ты уж выручи!

Делать нечего, пришлось выручать. На другое утро, часу в десятом, направился к Дыбе. Принял, хотя несколько как бы удивился. Живет хорошо. Квартира холостая: невелика, но приличная. Чай с булками пьет и молодую кухарку нанимает. Но когда получит по службе желаемое повышение (он было перестал надеяться, но теперь опять возгорел), то будет нанимать повара, а кухарку за курьера замуж выдаст. И тогда он, вероятно, меня уж не примет.

— А! господин сопациент! помню! помню! Какими судьбами?

— Да вот, вашество, поблагодарить пришел… Внимание ваше… Бедерлей… Линденбах… Та̀к мне тогда лестно было!

— Что ж, очень рад! очень рад! Что от меня зависело… весьма, весьма приятно время провели! Только, знаете, нынче приятности-то уж не те, что̀ прежде были…

— Ах, вашество! да неужто ж я этого не понимаю! неужто я не соображаю! нынешние ли приятности или прежние! Прежние, можно сказать, были только предвкушением, а нынешние…

— То-то, то-то. Та̀к вы и соображайте свои поступки. Прежние приятности — сами по себе, а нынешние — преимущественно…

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату