же манером и Матрена Ивановна: не доводя до суда, вынула бы денежки да и заплатила бы по векселям… мило, благородно!
— Дураков ноне много уродилось, — философствовал между тем швейцар, — вот умные-то и рвут у них. Потому ежели дурак в суд пойдет — какую он там правду сыщет? какая такая дурацкая правда бывает? Еще с него же все штрафы взыщут: нишкни, значит, коли ты дурак!
И, порешив таким образом с гражданскими делами, прибавил:
— У нас ноне и уголовщина — и та мимо суда прошла. Разве который уж вор с амбицией, так тот суда запросит, а прочиих всех воров у нас сами промежду себя решат. Прибьют, либо искалечат — поди жалуйся! Прокуроры-то наши глаза проглядели, у окошка ждамши, не приведут ли кого, — не ведут, да и шабаш! Самый наш суд бедный. Все равно как у попов приходы бывают; у одного тысяча душ в приходе, да всё купцы да богатеи, а у другого и ста душ нет, да и у тех на десять душ одна корова. У чего тут кормиться попу?
Словом сказать, старик шибко негодовал и даже себя считал несправедливо приниженным запустелостью суда, в дверях которого его без всякой надобности заставляют стоять в галунах, в перевязи и выделывать булавой артикулы при проходе членов и прокуроров, которые и сами-то идут в суд лишь оттого, что деваться им больше некуда.
— Набрали целое стадо приказных, — ворчал он без умолку, — а они только папироски курят, сорят да перья сосут. Или теперича паутина — сколько ее на потолках набралось! — а как ты ее оттоле достанешь? Ты ее растревожь — ан она клочьями повисла; одно место на потолке белое открылось, а прочее все точно сажей вымазано. Самый, то есть самый у нас бедный суд!
Но мне, лично, именно
А исподволь, может быть, удалось бы и полного упразднения достигнуть. Никого не обижая, не увольняя и не упраздняя, а постепенно прекращая замену упалых. Ведь это только с непривычки кажется, что без судов минуты нельзя прожить; я же, напротив того, позволяю себе думать, что ежели люди перестанут судиться, то это отнюдь не сделает их несчастными. Я знаю, что идея эта непрактическая и что надеяться на ее осуществление — все равно, что поджидать скорого приезда Улиты (по пословице: «Улита едет, когда-то будет»), но и за всем тем надеюсь. Но, разумеется, если б мне сказали: выбирай между прежним кашинским уездным судом и нынешним кашинским окружным судом, я не задумываясь крикнул бы последнему: vivat, crescat et floreat[35]. Помилуйте, уж одно то чего стоит, что в дверях нынешнего окружного суда стоит швейцар с булавой, тогда как в передней кашинского уездного суда вечно стучал сапожной колодкой солдат в изгребной рубахе и с поврежденной на ученьях скулой!..
Но этот день, как я уже сказал выше, составлял исключение в практике кашинского окружного суда.
Судились пискари, исконные кашинские обыватели, и притом в таком интересном преступлении, которое самою новизною озадачило всех кашинских консерваторов (кашинские виноделы и витушечники — консервативны по преимуществу, ибо знают, чье мясо кошка съела). С половины двенадцатого уже началось движение в окрестностях суда. Швейцар, весь вышитый, с желтой перевязью через плечо и с булавой в правой руке, стоял навытяжку у дверей, готовый выделать все требуемые практикой суда артикулы. Прежде всего повалила меньшая братия, которая при входе набожно крестилась, как бы отмаливаясь от тюрьмы и от сумы, а в начале первого начали собираться «чины». Первые пришли прокуроры. Увидевши нас, они остановились в швейцарской и стали вслух обсуждать вопрос: ежели вор в шкатулке сломает замо́к и унесет оттуда три копейки — это, несомненно, будет кража со взломом; но ежели он, вместо того чтоб ломать замо́к, всю шкатулку унесет — как следует это действие понимать?*[36]Но, ничего не решив, щелкнули языками и стали подниматься по лестнице вверх. Следом за прокурорами прибыли члены суда. Они солидно взбирались по лестнице и вели солидный разговор, неизменно начинавшийся словами: «В практике кашинского окружного суда установился прецедент…» Сначала один эти слова скажет, потом другой повторит, потом третий, а швейцар смотрит на них и не нарадуется. Вообще эти люди, по-видимому, отлично понимали, что двадцатого числа каждого месяца ничто не воспрепятствует им воспользоваться присвоенным от казны содержанием. Кашинка может выйти из берегов и потопить казначейство, огонь может истребить его, но
Нам эти бедняки показались заслуживающими полного снисхождения. Они имели хороший аппетит и некоторое время рассчитывали на удовлетворение оного, как вдруг, совсем неожиданно, в практике кашинского окружного суда установился прецедент: никаких дел не судить, а собираться лишь для чтения законов…
С половины первого начался прилив чистой публики. Прибыл исправник, изящный молодой человек, с пробором посреди головы; вынул щеточку с зеркальцем, посмотрелся и вошел на крыльцо в ожидании дам. К нему присоединилось с десяток офицеров квартирующего в уезде полка. Дамочки не замедлили. Первою подкатила щегольская линейка, в которой, словно на пикник, приехала из подгородного имения местная львица с целым выводком дамочек. За линейкой последовал целый ряд экипажей, подвозя новые и новые выводки. Слышался говор и смех; у всех дамочек оказывался в туалете какой-нибудь беспорядок; у одних что-то развязалось, у других — расстегнулось. Все хохотали и кричали: ах, как весело! Исправник, как первый (после прокурора) в городе кавалер, не успевал завязывать и застегивать. Господа офицеры оказывали содействие.
Поднялись наверх и мы.
Зала была совершенно полна. Дамочки, гражданского и военного ведомств вперемежку, сидели в первом ряду и весело переговаривались между собой на французском диалекте. Сзади их теснился цвет местных сведущих людей и земских деятелей, вперемежку с офицерами. В глубине — толпилась меньшая братия. Судебные пристава, блистая отчищенными наново цепями, в новеньких мундирчиках и красиво выгибая шеи, говорили дамочкам «бонжур» и подвигали им стулья. Многие из них состояли на счету женихов и умели танцевать мазурку. Подсудимый пискарь, еле живой, лежал в неглубокой тарелке на скамье подсудимых и тяжело дышал жабрами. Сзади его стояли два жандарма с саблями наголо́; рядом — расположилась защита, в составе двух адвокатов: Шестакова (испорченное от Chaix d’Estange) и Перьева (испорченное от Berryer).* Кафедру обвинения занял прокурор Громобой, который вошел в залу суда, мечтательно играя поясницей и склонивши головушку на праву сторонушку. В грациозно откинутой руке его блестел золотой пенсне; сочные губы (созданные для поцелуя) слегка вздрагивали; глаза (с поволокою) смотрели грустно. Он уныло окинул дамский цветник, как бы заранее испрашивая прощения за кровожадность, с которою он будет требовать смерти для подсудимого пискаря и общих оздоровительных мер для всего общества. При этом взгляде дамочки инстинктивно поправили платья, потому что Громобой занимал в кашинской судебной труппе амплуа premier amoureux[37], вроде как, например, Бертон или Вормс в Михайловском театре, в Петербурге. В числе свидетелей больше всех выдавалась старая лягушка (по вызову обвинительной власти), та самая, которая когда-то