Заветнейшею его мечтою было заполучить железную дорожку. Сначала… хоть узкоколейную. Вот кашинские патриоты давно уж ропщут, что размаху им не дают — на что бы лучше! А не то можно и из Углича линийку провести. Капитал у Лазаря есть; не громадный, правда, но ведь не в капитале сила, а в том, чтоб иметь под рукою запас дураков. А в этом отношении Вооз поможет. Денег не даст, но пути укажет и дураков подыщет… А что, если он проект-то выведает, да сам для себя дорожку и отхлопочет? И останется он, Лазарь, в дураках… Ах, брат! брат! неужто ты это сделаешь? неужто ты еще не сыт?

А железнодорожное дело он знает: еще подростком он служил сряду несколько лет на одной дороге, сперва на побегушках, потом в писарях, а наконец и десятником. В то время строителем дороги был молодой инженер, который его все палкой по голове бил, — вот его он и сделает главноуправляющим своими дорогами. От него он «науку» узнал, ума набрался, а теперь может и сам что угодно выстроить. И рабочих он дешево наймет, а коли дорожиться будут, то обсчитает… нет, пускай уж лучше дешево наймет! А впрочем, обсчитать, пожалуй, выгоднее. Не по одиночке, а непременно разом всех. По одиночке — пожалуй, заплатить присудят, а когда все разом будут расчета требовать, то выйдет бунт, а там как раз и неповиновение властям…

«А игде же у нас гаспадин исправник тут?»

И вот он выстроил одну дорожку, выстроил другую и окончательно основался в Петербурге. Купил в Большой Морской дом, прямо против дома Вооза; оба по две француженки содержат, оба на приюты жертвуют. И ездят друг к другу: я — к нему, он — ко мне. Летом он посещает Эмс, чтобы легче экспекторировать*, в сентябре едет купаться в Трувиль, потом в Париж, в Ниццу… И везде ему скучно. Везде его преследует представление о какой-то фантастический еде, которая ему приличествует и которую он не может назвать, о какой-то женщине с диковинным секретом, за который он дорого бы заплатил, но который еще сама природа покуда не догадалась создать… А инженер между тем дороги ему строит. Заглянет он, между делом, в Петербург и обревизует счеты. Потом задаст полководцам тонкий обедец, а после обеда в зубах ковыряет. И опять в Ниццу, в Париж… И вдруг опять… эта ужасная мысль! Едят у него полководцы, чествуют гостеприимного хозяина, хвалят вино, сигары; но вот один из них отделяется и дружески хлопает его по коленке: «А что́ бы вам, Лазарь Давыдыч, тово… махни-ка, брат… а?» Лазарь бледнеет от злобы, но и в мечтах не может отыскать приличный ответ. Такой ответ, чтоб был храбрый. И убеждается, что даже наверху благополучия ему нет другого выхода, кроме как проклинать…

О восстановлении иудейского царства он не мечтал: слишком он был для этого реалист. Не мог даже вообразить себе, что он будет там делать. Ведь Иерусалима, наверное, не отдадут, разве вот Сихем — так уж лучше в Кашинском уезде у Мошки в гостях жить. Конечно, и в Сихем можно мамзель Жюдик выписать… Никогда он Жюдик не видал, но, будучи сладострастен, распалялся на веру. Давно уж он понимал, что Рахэль ему не пара. А притом слишком уж часто родит. Поэтому в мечтах о предстоящей привольной жизни в Петербурге он постоянно отделял в предполагаемом собственном доме особый апартамент для себя. Рахэль, с детьми, гувернантками и гувернерами, он поместит в бельэтаже; подыщет троих действительных статских советников, которые будут составлять ей партию в винт, а сам поселится в rez de chaussée[43] и будет принимать Жюдик. Лопочет Жюдик, как оглашенная, по- французски, а он с полководцами сидит и хохочет. А чему хохочет — не знает.

По временам перед ним восставало его далекое детство. Ах, что такое там было… ффа!! Родился он в Ошмянах, в полуразвалившейся хижине, выходившей своими четырьмя окнами в улицу, наполненную навозом. Отец его был честный старый еврей, ремеслом лудильщик, и буквально помирал с голоду, потому что лудильщиков в городе расплодилось множество, а лудить было нечего. Но старик бодрился. Он не изменял завету предков, не снимал с головы ермолки, ни длиннополого заношенною ламбсердака с плеч, не обрезывал пейсов и по целым вечерам, обливаясь слезами, пел псалмы, возвещавшие и славу Иерусалима, и его падение. Он был один из тех бедных, восторженных евреев, которые, среди зловония и нечистот уездного городка, умеют устроить для себя мучительно-возвышенный мираж, который в одно и то же время и изнуряет, и дает силу жить. Лазарь и теперь еще как живого представлял себе этого сухого старика, который до самой смерти не переставал стучать паяльником, добывая кусок для одолевавшей его семьи.

Но к воспоминаниям об отце он относился как-то загадочно, как будто говорил: а кто же ему велел зевать! И Вооз был в отрочестве лудильщиком, и он, Лазарь, тоже. И теперь еще есть у него в Ошмянах два родных брата в лудильщиках, и он собирается послать им пятьдесят целковых, да все забывает. Но Вооз рано прозрел, а за Воозом через несколько лет прозрел и Лазарь. Вооз сразу пошел ходко; выхолился, вычистился, выказал недюжинные способности, завел прическу à la Capoul* и понравился банкирше. А там подошел хороший гешефт, он нырнул… и вынырнул; потом опять вынырнул и опять. Теперь живет чуть не в десяти дворцах — во всех мало-мальски стоящих европейских городах по одному, — завел льстецов и непусто уж не плюнет — извините! Лазарь же хоть и не столь преуспел, а все-таки сумел уничтожить тот особливый наружный облик, который запирает еврею вход в жизнь. Он ходит в жакетке, причесывается à la mal content, a захочет, так отпустит волосы и пробор посредине головы изваяет. Вообще он пожаловаться на судьбу не может. Хоть и далеко ему до брата, но…

Покуда таким образом перед умственными нашими взорами развертывалась жизнь Ошмянского, он пригласил нас в дом. Но повел нас не в нижний этаж, где ютилось его семейство и откуда неслись раздирающие крики малолетних евреев, а наверх, в комнаты, выговоренные князем для себя, на случай приезда. Мы вошли в обширное, вполне барское помещение, в котором, впрочем, сохранилось уж очень мало мебели. Высокие парадные комнаты выходили окнами на солнечную сторону; воздух был сухой, чистый, легкий, несмотря на то, что уж много лет никто тут не жил. Лазарь выводил нас везде и не переставая жаловался.

— Одних дров сажен сто на отопление этих сараев в год выходит, — говорил он, — да сколько на оранжереи да на теплицы! И все это я должен своими дровами отоплять! Доказывал я молодому князю, что гораздо было бы выгоднее верхний этаж снять, и даже деньги хорошие предлагал, а он старика боится. Думает, что здесь умереть захочет, да где уж! А тут одного кирпича сколько — подумайте! Да и нижний этаж облегчился бы, а чтобы в нем жить было веселее, я бы и парк вырубил — вон хоть до тех пор (он показал пальцем что-то далеко). Подумайте, какие деревья — дубы, лиственницы, кедры есть! — сколько тут добра! И все пропадает задаром. А в особенности оранжереи — вот они у меня где сидят! Садовники народ балованный, а им жалованье плати. Кто плати? — все я. А уничтожьте эти ненужные затеи — сколько одного кирпича! Старик ничего этого во внимание не берет, а я отдувайся!

Пожаловавшись, рассказал нам изложенные выше подробности о старом князе и выразил надежду, что с его смертью легче будет с наследником дело иметь. Любит он, Лазарь, нынешнюю молодежь — такая она бодрая, дельная! Никаких сантиментов: деньги на стол — и весь разговор тут.

— А у старика, я знаю, есть капитал, — прибавил он, — только он бо́льшую часть дочери отдаст, а та — в монастырь… Вот тоже я вам скажу (он тоскливо замотал головой)! Ежели бы я был правительство, я бы…

— Но так как вы правительством никогда не будете… — строго прервал его Глумов, но не кончил, потому что Лазарь при первых же звуках его голоса до того присел, что мы с минуту думали, что он совсем растаял в воздухе. Однако ж через минуту он опять осуществился. — А имение перейдет к сыну, — продолжал он, — вот тогда…

И в знак восторга замахал руками, как дореформенный телеграф.*

Между тем сквозь открытые окна, снизу из стряпущей, до нас доносились съестные запахи. Пахло жареным луком, кочерыжками и чем-то вроде мытого белья. Последний запах издавал жареный гусь, которому, по преклонности лет и недугам, оставалось жить всего двадцать четыре часа и которого Ошмянский, скрепя сердце, приказал зарезать. Поэтому-то, быть может, так и ревели внизу маленькие евреи, не подозревая, что Лазарь решил в уме своем наградить гусем не всех, но лишь достойнейших. Одну минуту мы думали, что радушный хозяин и нас пригласит хлеба-соли отведать, да он и сам уже начал:

— А может быть, вы изделаете мне удовольствие…

Но сейчас же испугался и, чтоб окончательно не возвращаться к этому предмету, убежал на балкон, где некоторое время обмахивался платком, чтоб прийти в себя. Наконец он кликнул работника, чтоб

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату