первый день праздника, вышел пьяница из дверей и сейчас же лег на тротуар. С четверть часа он лежал на плитах, как на пуховике, не возбуждая ни в ком удивления, пока не появилась в воротах дома дворникова кума и не всплеснула руками. Тогда пришел дворник, поднял пьяницу и, прислонив его к стене — точно это был не человек, а деревянный шест, — не торопясь отправился за городовым. А городовой в это время с подчаском христосовался, и когда кончил, то оказалось, что пьяница ему не подсуден, а подсуден вон тому кавалеру…* вон, который под козырек делает… Покуда городовые разрешали вопрос о подсудности, откуда-то прибежал прокурорский надзор, а следом за ним — адвокат, и еще больше дело запутали. А пьяница все стоял у стены, стоял солидно и трезвенно, не сгибая колен и как бы сознавая, что ежели начальство прислонило его к стене, то он всем трезвым должен подавать пример.
Но ежели пьяницы вели себя с таким достоинством, то бесшабашные советники* тем больше должны были сознавать себя обязанными служить образцом для своих граждан. Я знаю целых троих, которые заранее согласились приятно провести праздники, и действительно провели их так благородно, как дай бог всякому. Первые два дня, разумеется, посвятили поздравлениям, а остальные — тихим удовольствиям. Вставши утром, беседовали за кофеем, каждый со своею кухаркой, объясняя им, в чем заключается различие пасхальных яиц от обыкновенных, а также почему в течение пасхальной недели едят куличи и пасхи, — а кому дозволят средства, то и ветчину, — а с фоминой недели начинается еда обыкновенная. Наговорившись досыта, навешивали на шеи новые орденские знаки и отправлялись на Николаевский мост смотреть, как ломает на Неве лед. Там все трое сходились и, объяснив друг другу, что теперь идет лед невский, а недели через две пойдет ладожский, шли в балаганы, где смотрели пьесу «Ермак Тимофеевич, или Покорение Сибири»* и ощущали подъем чувств. Выйдя из балагана на площадь, обсуждали виденное и слышанное применительно к современным обстоятельствам.
— Как вы думаете, вашество, если б Ермак Тимофеевич да в теперешнее время эту самую Сибирь покорил? Сдобровать бы ему? — спрашивал бесшабашный советник, отличавшийся большею против других пытливостью ума.
— Что уж ее покорять! и без того чуть жива! — уклончиво ответствовал другой бесшабашный советник.
— Однако! если бы?!
— Полагаю, что предварилки бы не миновать, — отзывался третий. — А может быть, впрочем, под манифест бы подвели!*
— То-то вот и оно. С одной стороны, конечно… от Петербурга до Верхнекамчатска в два месяца на курьерских не доедешь — лестно этакой перл заполучить!.. Но, с другой стороны, строптивость… А впрочем, государи мои, так как с третьей стороны Ермак Тимофеевич волею божией по̀мре, то я полагал бы о поступке его суждения не иметь, Сибирь же приобщить к числу прочих Российской короны недвижимых имуществ… И затем шествовать в Палкин трактир, где и совершить приличное сему случаю возлияние. Так ли я говорю?
Неожиданность этого заключения всех приводила в восхищение. Бесшабашные приходили к Палкину, выпивали по рюмке анисовки и заедали килькою. Причем пытливый бесшабашный советник объяснял буфетчику, с которых пор и по какой причине возник обычай красить яйца в красную краску. Закусивши и полюбовавшись плавающими в сажалке стерлядями, друзья отправлялись на Невский и молча делали два- три конца взад и вперед, от Аничкина моста до Адмиралтейской площади. На всех троих были новенькие ватные пальто и новые шляпы от Чуркина (без наушников); у всех в руках было по тросточке. Шли они и всему дивились: и серебряным рублям, выставленным в витринах менял, и выставке модных и ювелирных товаров, но всего больше — книжным магазинам. Слышали они, якобы книгопечатание прекратилось,* а между тем…
— Вот говорят, что у нас свободы нет! — припоминал по этому случаю пытливый тайный советник, — вон они, книги-то… копни-ка в них как следует!
В заключение заходили к Елисееву, покупали по апельсину и возвращались с гостинцем каждый к своей кухарке домой, где их ожидал готовый обед. Выспавшись после обеда, вспоминали происшествия дня, перебирали лиц, получивших к праздникам чины и ордена, напевали приличные случаю песни и терзались сомнениями, ежели к кухаркам приходили в гости земляки. А в одиннадцать часов — спать.
Так провели праздники все благонамеренные и благородные люди. Так что ежели и в будни дело пойдет столь же солидно, то можно сказать наверное, что мирное развитие наше вскоре будет вполне обеспечено. Пусть всякий выполняет свой долг по силе возможности, делясь своим избытком с меньшим братом, не объедаясь, но и не отказывая себе в лакомом куске. Недостаточные пускай съедают по одному куличу в день, среднего состояния люди — по два, богатые — по три и соответственно этому яиц, пасхи и ветчины, и увидите, что рубль сам собою взыграет и никаких внешних займов не потребуется.
Я тоже всеми мерами старался выполнить эту программу и, кажется, успел в этом. Правда, что с поздравлениями я не ходил, но не потому, чтобы восхищенное мое сердце не ощущало в том потребности, а потому единственно, что ездить не к кому. В последнее время одиночество — пожалуй, даже заброшенность — до такой степени охватило меня, что я почти исключительно разговариваю с одними читателями. Их я и поздравляю: Христос воскрес! поцелуемтесь!
Когда-то это был удивительно приятный для меня праздник. Я говорю не про детство, когда весь смысл праздника заключался в том, что я катал с лунки яйца, качался на качелях и скакал с доски, а про позднейшее время, когда на первом плане стояли уже не яйца и куличи, а вся эта веселая, ликующая ночь. Я, крепостной до мозга костей, я, раб от верхнего конца до нижнего, в продолжение нескольких часов чувствовал себя свободным от уз… И могу засвидетельствовать, что чувство это столь прекрасно, что может сравняться только с тем, которое испытывает человек, сознающий себя свободным, кроме светлого Христова воскресния, и в прочие дни. И заметьте, что я ощущал это сладкое чувство, имея на плечах мундир, сбоку — шпагу и под мышкой — трехуголку.
Лучшую пору моей жизни я размыкал по губернским городам* и с особенной живостью припоминаю пасхальный церемониал. Нигде так весело и так торжественно не служится великая утреня, нигде так охотно не христосуются, так бескорыстно не радуются празднику. Правящие классы радуются предстоящему недельному отдыху; управляемые — тому, что в течение осьми дней об них не будут иметь суждения. В церквах читается слово Златоуста,*
К счастию, нынче начинается вновь поворот в этом смысле. Продолжительное ожидание превратных толкований оказалось настолько бесплодным и до того всем опостылело, что даже бесшабашные советники начинают понимать, что сытость не только в праздники, но и в будни ничего угрожающего не представляет. «Только те народы счастливыми почитаться могут, кои тучны», — сказал, не помню, какой-то законодатель, — Соломон или Дракон,* — и сказал такую