активности, в ее решающую роль, в ее конечное, может быть, как ему казалось в 80-е годы, очень отдаленное торжество.
Иносказательная манера Салтыкова, содействуя преодолению цензурных препятствий и изображению явлений жизни в живописном и остроумном виде, имела вместе с тем, как это с горечью отмечал сам писатель, и свою отрицательную сторону. Она не всегда была доступна широкому кругу читателей. Совершенствуя ее, Салтыков достиг в своих сказках такой формы, которая оказывалась наименее уязвимой для цензуры и в то же время отличалась высоким художественным совершенством и большей доступностью. И все же в иносказательном арсенале сатирика есть один прием, который нуждается в особом пояснении.
Свои самые сокровенные убеждения, которые невозможно было высказать непосредственно от своего лица или идейно родственного автору персонажа, писатель в ряде сказок (как и во многих других своих произведениях) высказал устами совершенно чуждых ему идейно персонажей, например, высших царских сановников (губернатор в «Праздном разговоре», начальник края коршун в «Вороне-челобитчике») и служителей религиозного культа (в «Рождественской сказке»). Этот прием порождал и продолжает порождать принципиальные ошибки в трактовке идейного содержания произведений.
В сказках, где с проповедями социальной справедливости выступают представители власти и церкви, некоторые критики (Головин, Скабичевский, Кранихфельд) усматривали политическое поправение и религиозное смирение Салтыкова, выражение надежд писателя на пробуждение совести в правящих верхах. Большинство советских исследователей и комментаторов, напротив, полагало, что сатирик в этих сказках высмеивает лицемерную либеральную демагогию представителей власти и церкви. Наконец, некоторые исследователи выражали недоумение, почему сатирик иногда свои заветные мысли излагает от лица своих идейных противников. Так, например, Н. К. Пиксанов, отмечая, что, к неожиданному удивлению читателей, в сказке «Ворон-челобитчик» тираду о неизбежности наступления века социальной справедливости произносит сильнейший начальник над вороньем — коршун, сделал следующее заключение: «Не всегда ясно и самому Салтыкову, какие же силы выведут людей из круга «натуральных злодейств», кто и как уничтожит классовую борьбу»[76].
Перечисленные точки зрения являются плодом бо́льших или ме́ньших недоразумений, порожденных сложностью эзоповской специфики рассматриваемой группы сказок. Не вдаваясь в подробный анализ их идейно-художественной структуры, обратим внимание только на то, что обычно ускользает от внимания читателей и исследователей.
Основной идейный смысл «Праздного разговора», представляющего собою своего рода вариацию на тему антипомпадура («Единственный. Утопия»), заключается в отрицании самодержавия как власти паразитической, антинародной, мешающей историческому развитию общества и потому заслуживающей упразднения.
Какими же приемами удалось Салтыкову беспрепятственно провести через цензуру эту острую политическую тему? Под флагом высмеивания чудаковатого губернатора — «вольтерьянца» «прошлых» времен, который вздумал повольнодумствовать в «конфиденциальной» беседе с предводителем дворянства. Для самого губернатора развиваемые им мысли — не более как «праздный разговор», временная причуда. Но мысли, высказанные губернатором, — это мысли демократа Салтыкова. Сатирик одновременно и высмеял пустую игру помпадура в либерализм, и использовал его праздную болтовню для изложения своих взглядов.
Прием пропаганды социалистических идей устами враждебного автору персонажа нашел свое применение и в сказке о вороне-челобитчике, олицетворяющем мужицкого ходока-правдоискателя. Ворон тщетно прошел все правительственные инстанции, не встретив нигде сочувствия, добрался до самого начальника края — коршуна — и услышал от него вдохновляющее слово о неизбежности наступления эпохи социального равенства. Одни комментаторы усматривали в столь неожиданных высказываниях царского сановника сатиру на официальную демагогию, другие — замаскированное, по цензурной необходимости, выражение позитивных взглядов самого автора. Верной является, конечно, вторая точка зрения[77].
Коршун сказал ворону-челобитчику: «Посмотри кругом — везде рознь, везде свара; никто не может настоящим образом определить, куда и зачем он идет… Оттого каждый и ссылается на
Сцены встречи ворона-челобитчика с ястребом и кречетом, предшествующие разговору с коршуном, со всей силой показывают бесполезность поисков правды у жестоких, неправедных правителей, равнодушных к народному горю. На последней инстанции правдоискателя встречает сам Салтыков. Но слова социалистической правды автор мог высказать, лишь обрядившись в одежду своих врагов.
Салтыкову не свойственна апелляция к религии и церкви, он прекрасно понимал и неоднократно разоблачал в своей сатире их реакционную сущность. В связи с этим на первый взгляд кажется неожиданным, что в сказочном цикле писатель дважды — в «Христовой ночи» и «Рождественской сказке» — прибегает к религиозно-мифологическим образам и формам христианской проповеди. Идеи, развиваемые в этих произведениях, посвященных моральным проблемам, в сущности глубоко враждебны религиозным догматам. С точки зрения новой морали Салтыков обличает такие характерные явления 80-х годов, как предательство и политическое ренегатство («Христова ночь»), и призывает к гражданскому подвижничеству («Рождественская сказка»).
Почему же Салтыков прибегнул к «религиозной форме», не соответствующей сущности его социального и поэтического мировоззрения?
Во-первых, по справедливому заключению С. А. Макашина, сообщенному для настоящей статьи, Салтыков, не принимая Евангелия в его религиозном значении, вместе с тем был, подобно всем утопическим социалистам (Фурье, Сен-Симон и др.), не чужд социальному этизму в его евангельской оболочке. В частности, социально-этическому пафосу Салтыкова в «Христовой ночи» соответствовал евангельски- библейский пафос изложения моральных максим.
Во-вторых, выбор «религиозной формы» повествования, несомненно затемняющей, особенно с точки зрения современного читателя, подлинный смысл пропагандируемых автором идей, был, так сказать, навязан писателю конкретно-историческими условиями времени. Салтыков сознательно шел в данном случае на некоторый ущерб развитию своих взглядов для того, чтобы обойти формально-уставные рогатки цензуры. Рассматриваемые произведения он готовил для «пасхальных» и «рождественских» номеров «Русских ведомостей» с очевидным намерением не выходить из традиционных рамок таких праздничных публикаций.
И наконец третье и, может быть, самое главное. Все — и приуроченность произведений к церковным праздникам, и проповедническая тональность повествования, и евангельская облицовка образов — все свидетельствует о том, что «Христову ночь» и «Рождественскую сказку» Салтыков предназначал в первую очередь для широкого круга читателей, приноравливая образы и стиль к уровню их сознания, находившегося во власти религиозных представлений. Новое вино было влито в старые мехи. И хотя основной смысл этих «религиозных» по форме произведений не имеет в себе ничего религиозного, все же цель их написания заключалась не специально в борьбе с религией, как полагают иные комментаторы, и не в приобщении писателя к религиозным настроениям, как считали некоторые прежние критики, введенные в заблуждение своеобразной формой повествования, а исключительно в стремлении Салтыкова провести наиболее доступным образом свои взгляды в широкую читательскую среду. К этому прибегали и другие литературные современники Салтыкова. В частности, 1885 и 1886 год — год появления «Христовой ночи» и «Рождественской сказки» Салтыкова — ознаменован рядом значительных произведений, основанных на использовании религиозно-мифологических образов, церковных легенд, народных суеверий, народно- сказочных мотивов. Это прежде всего народные рассказы Толстого («Свечка», «Два старика», «Сказка об Иване-дураке и его двух братьях»), «Сказание о гордом Аггее» Гаршина, «Сказание о Флоре, Агриппе и