Это была стереотипная фраза, которая прекращала всякий спор. Ежели она ничего не доказывала, то не давала места и возражениям. Она всецело, всей своей глупостью и бессодержательностью, залегала в сердце слушателя-простеца, который, улыбаясь, бессознательно повторял:
— Немножко-таки есть.
Я думаю, что, покуда длилось такое относительно мягкое общественное настроение, ненавистники очень страдали. Но все-таки наверное можно сказать, что они не отчаивались и собирали материалы для будущего похода. Правда, их огорчало, что многое из этих материалов со временем выдохнется и потеряет ценность, но жизнь каждый день приносит новость за новостью, и запас все-таки будет достаточный. Но что всего важнее — выжидание не только не охлаждает ненависти, а, напротив, подогревает ее, делая более живою. Явиться в данную минуту во всеоружии и с совершенно свежими силами — это тоже представляет существенную выгоду.
Минуту эту приводят за собой единичные события, источник которых не имеет с литературой ничего общего, но приурочивается к ней с самою позорною непринужденностью.* С наступлением ожиданного момента ненавистник-читатель пробуждается. Пробуждение это ужасно не только по намерениям, но и по своей безысходной бессмыслице, по тому изумительному доверию, с которым эта бессмыслица принимается. Слышатся вопросы: дождались? убедились? Приводятся цитаты, делаются соответствующие толкования; атмосфера насыщается сквернословием и клеветою; злоба принимает такие деятельные размеры, что все живое прячется и исчезает. И тот же самый столоначальник, который еще недавно так уверенно и резонно возражал ненавистнику, смотрит на него полуобезумевшими глазами и… соглашается. Искренно ли он убедился в том, что в проклятиях ненавистника заключается истина, и какая именно, абсолютная или истина данной минуты, — разгадать трудно, но, во всяком случае, он настолько ошеломлен, что вызвать его из этого ошеломления сто̀ит и времени и усилий.
Успеху ненавистника главным образом способствует то, что он никогда настоящим образом не умолкал, но, как я уже сказал выше, даже в самые льготные эпохи беспрепятственно вел свою пропаганду под более скромною формой чудачества и брюзжания. Его можно было упрекать в назойливости, но никому не приходило в голову обвинять в развращении общественной мысли. Думали, что он несколько преувеличивает значение благонамеренности, но вот теперь на поверку оказывается, что он не только не преувеличивал, а даже был мягок и снисходителен. Он и теперь все тот же, каков был всегда, но только фортуна улыбнулась ему, и благодаря этому злоба его вышла из берегов, и он окрысился. В сущности, он оправдал свое назначение. Всегда была надежда, что в данную минуту он не выдаст; теперь эта минута наступила, — он и не выдает. Он ходит по стогнам города и гремит проклятиями; собственный его организм весь потрясен от переполнения злобой и ненавистью, но он скорее согласится пасть под тяжестью своей разъедающей работы, нежели прекратить ее*. Но нет, он выстоит, не сломится. Злоба не действует на его организм разрушающим образом, а, напротив, поддерживает его. Всмотритесь, как он резов и боек, как быстро несут его ноги туда, где чувствуется возможность пролить отраву. Сейчас он едва не задохся, но пришла минута — и он опять во всеоружии. Страшно подумать, какую массу зла он может создать при своей судорожной деятельности.
Он продолжает усердно читать, но теперь уж не собирает своего меда в сот, а прямо несет его на торжище. Вот что напечатано и пропущено — и вот как следует это напечатанное толковать; вот какие мысли благодаря такому-то (имярек) делаются общим достоянием — и вот как следует их понимать. Так лает этот пес, самочинно ставший на страже, и простецы с разинутыми ртами внимают ему. Все в этом лае сумбурно, невнятно и распутно, но простец обладает даром отгадывания. Он сердцем чует, что цитируемый писатель — не его поля ягода, и вместе с ненавистником закипает бессознательною злобою.
Встречаются такие ненавистники, которых даже прочие собраты по ремеслу инстинктивно чуждаются, из опасения не поспеть за ними и быть сопричисленными к разряду неблагонадежных. Особи этого рода действуют в одиночку, капризно и неожиданно; при появлении их всё смолкает. Напротив, большинство ненавистников* действует дружно, сообща. Они устраивают сборища, совещания, соглашаются насчет образа действий и вообще ведут противообщественную атаку довольно правильно. По наружности их можно принять за обыкновенных, не особенно умных людей, которые, по недомыслию, чего-то сильно испугались, но которым не чужд обычный процесс человеческого существования. Они дышат, пьют, едят, живут в семьях, имеют детей, посещают публичные места, общество и проч. В сущности, однако ж, эти псевдо-человеки даже опаснее ненавистников-одиночек. Последние прямо внушают к себе отвращение и страх, а первые могут подкупать личиною ревности к общественным интересам. Ненавистник-одиночка, не скрываясь, говорит: я твой враг, и ты ничего, кроме ежовых рукавиц, от меня не жди! Ненавистник обыкновенный, напротив, может даже прикинуться другом. Нередко убежденного писателя обступает целая толпа доброжелателей, которые выпытывают его мысль и, успев в своем предательском предприятии, отдают эту мысль, — разумеется, снабженную своеобразными комментариями, — в жертву поруганию.
Минуты подобного нравственного разложения, минуты, когда в обществе растет запрос на распрю, клевету и предательство, могут быть названы самыми скорбными в жизни убежденного писателя. Не столько ради личного страха, сколько ввиду общей паники, он умолкает, и вместе с ним умолкает и вся убежденная литература. Среди этого молчания раздается односторонний лай, от которого тоскливо сжимается сердце; из дома в дом переносятся слухи самого чудовищного свойства и принимаются на веру без малейшего анализа. Неясное гудение улицы, смущенные лица друзей, бесцельная сутолока дня, шорохи ночи — все наводит уныние, все сковывает душу бессилием. Деваться некуда от тоски и бездействия.
Ненавистничество не довольствуется, впрочем, улицею, но проникает и в писательскую среду. Ненавистник сам становится в ряды писателей и мало-помалу овладевает литературой всецело. Положение обостряется; припоминается прошлое, истолковывается настоящее, столбцы наполняются инсинуациями и обличениями. Самые скромные идеалы, стремления самые законные, даже описки, опечатки — все служит поводом для угроз. Отпора не допускается на точном основании пословицы: что написано пером, того не вырубишь топором. С обеих сторон вырублено топором: и со стороны обвиняемой, которая и не пытается защищать себя, и со стороны обвинителей, которые не имеют ни малейшей надобности доказывать. Топор так топор.
Деятели, которые бодро выносят на своих плечах бремя подобных общественных настроений, оказывают громадную услугу делу преуспеяния. Благодаря их усилиям хоть частица последнего ускользает от разграбления. Она свято сохранится под спудом, и когда наступит время, явится возможность от ее уцелевших искр возжечь новый светоч. Да и самое слово «литература» никогда не погибнет, как бы ни изнемогала она под игом ненавистнического срама.* Коль скоро печатное слово не подверглось окончательному задушению, оно не перестанет стоять живым укором в виду ненавистничества и, подчинившись случайно всесильному действию его торжества, сохранит свои рамки нетронутыми. Надо изгнать из употребления самое слово «литература», заменить его словом «срам», чтоб добиться каких-нибудь существенных результатов в смысле подавления человеческой мысли. Только тогда наступит действительное общественное разложение.
Но покуда большинство «убежденных» все-таки изнемогает и приносится в жертву праздным лаятелям. К счастию, в самом лагере литературных лаятелей уже замечается рознь. Исходя из одних и тех же основных пунктов, члены этого лагеря стараются осыпать друг друга сквернословием, чтобы щегольнуть перед подписчиком. Кроме основных пунктов, существует множество не стоящих ломаного гроша подробностей, которые дают обильную пищу для разногласий и обличений. Газета «Помои» ежедневно препирается с газетой «Приют уединения», и обе не жалеют ни усилий, ни слов, чтобы укорить друг друга в измене. И та и другая хотят служить делу ненавистничества на свой манер и вовсе не имеют намерения сознаться, что обе равно паскудны.
Впрочем, увлекшись вопросом о ненавистнической литературе, я невольно удалился от характеристики читателя-ненавистника. К удовольствию моему, мне остается сказать о нем лишь несколько слов.
Откуда явился ненавистник-читатель и какие условия породили его? Вышел ли он с сердцем, исполненным праха, из утробы матери, или же его создала таким жизнь?
Nascuntur или fiunt[44] сеятели общественных раздоров? — вот вопрос, который нелишне, в заключение, разъяснить.