«представление», старую жилетку отыщет: «На, брат, почини!»
Действительно, он через три дня ушел от тетки, воротился домой.
— Где, лохматый черт, шлялся? С голоду, что ли, мы подохнуть должны? — встретил его старик отец.
Жена заревела и бросилась ему в ноги.
— Что, паскуда, ревешь? — крикнул он на нее, — иди, не мотайся у меня на глазах!
И, обратившись к прочим членам нетерпеливо ожидавшей его семьи, сказал:
— Теперь я шутки шутить буду. Смотрите! Коли не полегчит мне, такую я с вами шутку сыграю, что не поздоровится!
Пошел он к купцу Поваляеву и сразу начал шутки шутить.
— Что ж, ваше степенство, не проздравляете? — спросил он, — ведь я с орденом!
И, сделав рукой рога, обратил их по направлению к своей голове.
— Ворота-то вымыли? — спросил Поваляев.
— Вымыли, да я опять вымазать хочу… пущай все проздравляют!
— Ишь ты, веселый какой! Стало быть, и вправду Феклинья сладка? который день тебя на улице не видать — все с молодой женой колобродите?
— Уж так-то сладка, так-то сладка… персик! Или вот, как в старину пирожники в Москве выкрикивали: «С лучком, с перцем, с собачьим с сердцем! Возьмешь пирог в рот — сам собой в горло проскочит».
— Э! да ты, парень, веселый! Выпьем?
— Сегодня я зарок выполняю. А завтрашний день что покажет.
— Выпьем — пустяки! Я сам сколько раз зарок давал, да, видно, это не нашего ума дело. Водка для нашего брата пользительна, от нее мокроту гонит. И сколько ей одних названий: и соколик, и пташечка, и канареечка, и маленькая, и на дорожку, и с дорожки, и посошок, и сиволдай, и сиводрало… Стало быть, разлюбезное дело эта рюмочка, коли всякий ее по-своему приголубливает!
— В Москве один господин «опрокидонтом» ее называл.
— «Опрокидонт»!.. ха-ха! По-каковски же это?
— На бостанжогловском, говорит, языке.
— Отлично! «опрокинул» — и прав! выпьем!
— Зарок дал, не могу. Я лучше вам про Феклинью свою расскажу.
И рассказал. За это Поваляев пирогом его угостил, да двугривенный на чай дал, да две жилетки разом починить отдал, три двугривенных посулил.
— За что ласкаете, ваше степенство? — благодарил Гришка.
— За то, что ты веселый! Люблю я веселых! А то куксится человек — сам не знает, с чего! У него жена гуляет, а он куксится!
— Вот я на нее хомут надену, да по улице… — начал было Гришка, но вдруг, ни с того ни с сего, поперхнулся — точно сдавило ему горло — и убежал.
— Эй, ты! — крикнул ему Поваляев, — к завтрему чтобы были готовы жилетки, да и зарок чтобы снять. В настоящем виде чтобы…
Таким образом прожил он месяц, переходя от Поваляева к Бархатникову, от Бархатникова к Падчерицыну и т. д. Его уже не били, а видели в нем только развеселого малого, с которым, пожалуй, и театров не надо. Даже городничий с исправником — и те шутили, спрашивали, сладка ли Феклинья, часто ли она дома сидит, много ли с поденщины денег носит. Двугривенные так и сыпались на него и за работу, и за повадливость. Появились даже крупные заказы, так что он и шил, и кроил, и шутил — на все находил время. Даже деньги завелись.
— Скоро, пожалуй, и настоящее заведенье откроешь, ученика возьмешь, — поощрял его Поваляев, — нашему брату и в Москву обшиваться ездить не придется — свой портной будет! А все-таки, друг любезный, елей и вино разрешить нужно — тогда во всей форме мастеровой сделаешься!
Однако он продолжал упорствовать в трезвости. Надеялся, что «шутка» и без помощи вина поможет ему «угореть». Шутит да шутит, — смотришь, под конец так исшутится, что и совсем не человеком сделается. Тогда и легче будет. И теперь мальчишки при его проходе рога показывают; но он уж не тот, что прежде: ухватит первого попавшегося озорника за волосья и так отколошматит, что любо. И старики не претендуют, а хвалят его за это.
Вообще ему стало житься легче с тех пор, как он решился шутить. Жену он с утра прибьет, а потом целый день ее не видит и не интересуется знать, где она была. Старикам и в ус не дует; сам поест, как и где попало, а им денег не дает. Ходил отец к городничему, опять просил сына высечь, но времена уж не те. Городничий — и тот полюбил Гришку.
Тем не менее Гришка понимал, что одним шутовством, без вина, ему не обойтись. Правда, он уже чувствовал, что все глубже и глубже опускается в пропасть и что, быть может, недалеко время, когда он нащупает самое дно. Человеческий образ всегда был у него в умалении, но мало-помалу он и вовсе утратил его. Прежде он отдавал на общее поругание свой нос, свое лицо, свое тело; теперь поругание проникло в самое его нутро. Дома был ад, на улице — ад, куда ни придет — везде ад. Таким образом дойдешь, пожалуй, до того, что на работу руки подниматься перестанут. «Паскуда» прямо смеется над ним; он ее за косу ухватить хочет, а она убежит. Станет он спрашивать: «Где была?» — а она в ответ: «Где была, там меня уж нет». И так нахально скалит при этом свои острые беличьи зубы, что он всем нутром застонет и ляжет плашмя на верстак. Но все-таки до конца «угореть» ему не удалось; все-таки он что-то еще понимает, чем- то мучится. Надо какой-нибудь решительный толчок, чтоб окончательно «угореть», не понимать и не мучиться. Не выпить ли?
Надежда, что со временем он обтерпится, что ему не будет «стыдно», оправдалась лишь настолько, насколько он сам напускал на себя бесстыжесть. Сам он, пожалуй, и позабыл бы, но посторонние так бесцеремонно прикасались к его язве, что не было возможности не страдать. «Ах, эта паскуда!» — рычал он внутренно, издали завидев на улице, как Феклинья, нарумяненная и набеленная, шумя крахмальными юбками и шевеля бедрами, стремится в пространство.
— Ишь, жена-то от тебя улепетывает! — хохотал ему в лицо Поваляев, — это она к бархатниковскому приказчику поспешает! Совсем опутала молодца. Прежде честный и тверёзый был, а теперь и попивать и поворовывать начал.
— Ах! не говорите мне, ради Христа! — стонал Гришка в такие минуты, когда шутовство на время покидало его.
— Чего не говорить! Вас, шельмов, из города выслать надо. Только народ мутите. Деньги-то она тебе, что ли, отдает?
«Начну-ка опять пить… или нет, еще погожу! — твердил себе Гришка, колеблясь между двумя альтернативами, — ин, лучше в Москву убегу!»
— Дайте вы мне пачпорт на все на четыре стороны! — настаивал он у стариков, — я и повинности заплачу, и вам высылать на прожиток буду.
— Уйдешь, и следа от тебя не останется — ищи тогда! Добро, и дома посидишь!
— Чего мне дома сидеть, скоро ведь и работать я совсем не буду. Да и несдобровать мне. Убью я когда-нибудь эту паскуду, убью!
Однажды, поздно ночью, Феклинья пришла домой пьяная. Гришка еще не спал и до того рассвирепел, что на этот раз она струсила.
— Где была? — кричал он на всю улицу, сверкая налитыми кровью глазами и поднося к ее лицу сжатые кулаки.
Она созналась, что была у самого Поваляева.
Он выбежал стремглав на улицу и помчался по направлению к дому Поваляева. Добежавши, схватил камень и пустил его в окно. Стекло разбилось вдребезги; в доме поднялась суматоха; но Гришка, в свою очередь, струсил и спасся бегством.
Дома рассказал о своем подвиге, умолял не разглашать о нем и кстати сделал новое открытие.
— Что̀ ты натворил, черт лохматый! — упрекали его старики, — разве она в первый раз? Каждую ночь ворочается пьяная. Смотри, как бы она на тебя доказывать не стала, как будут завтра разыскивать.
Феклинья, полуобнаженная, спала в это время на лавке и тяжко металась.