— Благодарю вас. Так вы постараетесь?

— Непременно-с.

Поболтавши еще минут пять, Обрящин откланивается. На смену является Прасковья Михайловна Соловкина с дочерью, те самые, которых косточки так тщательно сейчас вымыли.

— Ах, Прасковья Михайловна! Вера Владимировна! вот обрадовали!

— Верочка! quelle charmante surprise![22]

— Не говорите! И то хотела до завтра отложить… не могу! Так я вас полюбила, Анна Павловна, так полюбила! Давно ли, кажется, мы знакомы, а так к вам и тянет!

— И нас взаимно. Знаете ли, есть что-то такое… сродство, что ли, называется… Иногда и не слыхивали люди друг о дружке — и вдруг…

— Вот именно это самое.

Дамы целуются; девицы удаляются в зал, обнявшись, ходят взад и вперед и шушукаются. Соловкина — разбитная дама, слегка смахивающая на торговку; Верочка действительно с горбиком, но лицо у нее приятное. Семейство это принадлежит к числу тех, которые, как говорится, последнюю копейку готовы ребром поставить, лишь бы себя показать и на людей посмотреть.

— А у нас сейчас мсьё Обрящин был, — возвещает матушка, — ах, какой милый!

— Не знаю… не люблю я его! — отвечает Соловкина, предчувствуя, что шла речь о ее вчерашнем вечере.

— Что так?

— Да наглый. Втерся к нам уж и сама не знаю как… ест, пьет…

— А он об вас с таким участием… Между нами: Верочка, кажется, очень ему нравится…

— Далеко кулику до Петрова̀ дня!

— Но почему ж бы?..

— Да так.

— Он нам обещал приглашение на первый бал к главнокомандующему достать.

— Будете ждать, долго не дождетесь. Он в прошлом году целую зиму нас так-то водил.

— Да ведь он туда вхож?

— В лакейской дежурит.

— Ах, что вы! будто уж и в лакейской! А впрочем, не он, так другой достанет. А какое на Верочке платье вчера прелестное было! где вы заказываете?

— Там же, где и все. Бальные — у Сихлерши, попроще — у Делавос…

— А я слышала, в Хамовниках, портниха Курышкина есть…

Соловкина слегка зеленеет, но старается казаться равнодушною.

— Не знаю, не слыхала такой, — говорит она сквозь зубы.

— Не говорите, Прасковья Михайловна! и между русскими бывают… преловкие! Конечно, против француженки…

— Я у русских не заказываю.

— В Петербурге Соловьева — даже гремит.

— Не знаю, не знаю, не знаю.

Соловкина окончательно зеленеет и сокращает визит.

— Итак, до свидания, — говорит она, поднимаясь. — До пятницы.

— Ваши гости. Да что ж вы так скоро? посидели бы!

— И рада бы, да не могу… Аншантѐ! До пятницы. Дочку привозите. Мсьё Обрящин будет! — в заключение язвит гостья на прощанье.

За Соловкиными следуют Голубовицкие, за Голубовицкими — Мирзохановы и т. д. Все остаются по нескольку минут, и со всеми ведется светский разговор одинакового пошиба. Около трех часов, если визиты перемежились, матушка кричит в переднюю:

— Не принимать никого! обедать!

Но иногда случается, что, вследствие этой поспешности, приходится отказать интересному кавалеру; тогда происходят сцены раскаянья, что слишком рано поспешили закрыть утро.

— Это все ты! — укоряет матушка отца, — обедать да обедать! Кто нынче в три часа обедает!

И затем, обращаясь заочно к интересующему гостю, продолжает:

— И лукавый его в эту пору принес! Кто в четвертом часу с визитами ездит! Лови его теперь! Рыскает по Москве, Христа славит.

Обед представлял собой подобие малиновецкого и почти сплошь готовился из деревенской провизии. Даже капусту кислую привозили из деревни и щи варили, в большинстве случаев, с мерзлой бараниной или с домашней птицей. Говядину покупали редко и тоже мерзлую. Дурной был обед, тяжелый, малопитательный. Впрочем, так как сестра, и без того наклонная к тучности, постоянно жаловалась, что у ней после такого обеда не стягивается корсет, то для нее готовили одно или два блюда полегче. За обедом повторялись те же сцены и велся тот же разговор, что и в Малиновце, а отобедавши, все ложились спать, в том числе и сестра, которая была убеждена, что послеобеденный сон на весь вечер дает ей хороший цвет лица.

Этого «хорошего цвета лица» она добивалась страстно и жертвовала ради него даже удобствами жизни. Обкладывала лицо творогом, привязывала к щекам сырое говяжье мясо и, обвязанная тряпками, еле дыша, ходила по целым часам.

С шести часов матушка и сестра начинали приготовляться к вечернему выезду. Утренняя беготня возобновлялась с новой силой. Битых три часа сестра не отходит от зеркала, отделывая лицо, шнуруясь и примеряя платье за платьем. Беспрерывно из ее спальни в спальню матушки перебегает горничная за приказаниями.

— Барышня спрашивают, какую им ленту надеть?

— Барышня спрашивают, надевать ли локоны или гладко причесаться?

— Барышня спрашивают, для большого или малого декольтѐ им шею мыть?

— Шпилек, булавок несите! — раздается по коридору, — оглохли!

Когда туалет кончен, происходит получасовое оглядыванье себя перед зеркалом, принятие различных поз, приседание и проч. Если вечер, на который едут, принадлежит к числу «парѐ», то из парикмахерской является подмастерье и убирает сестрицыну голову.

— Шипсѝ! — командует подмастерье (Ивашка из крепостных), подражая хозяину- французу.

— Про̀пасти на вас нет! — кричит из своего угла отец, которого покой беспрерывно возмущается общей беготнею.

— Ну, батюшка, не прогневайся! — откликается ему матушка.

Наконец вдруг, словно по манию волшебства, все утихло. Уехали. Девушки в последний раз стрелой пробежали из лакейской по коридору и словно в воду канули. Отец выходит в зал и одиноко пьет чай.

— Что, как на дворе? — спрашивает он камердинера Степана, который прислуживает за столом.

— Вызвездило. Мороз лютый ночью будет.

— Ну, зима нынче. Того гляди, всех людей поморозят, ездивши по гостям.

Отец вздыхает. Одиночество, как ни привыкай к нему, все-таки не весело. Всегда он один, а если не один, то скучает установившимся домашним обиходом. Он стар и болен, а все другие здоровы… как-то глупо здоровы. Бегают, суетятся; болтают, сами не знают, зачем и о чем. А теперь вот притихли все, и если бы не Степан — никого, пожалуй, и не докликался бы. Умри — и не догадаются.

— И зачем только жениться было! — мысленно восклицает он, забывая, что у него от этого брака уж куча детей.

Вспоминается ему, как он покойно и тихо жил с сестрицами, как никто тогда не шумел, не гамел, и всякий делал свое дело не торопясь. А главное, воля его была для всех законом, и притом приятным законом. И нужно же было… Отец пользуется отсутствием матушки, чтоб высказаться.

«Близок локоть, да не укусишь», мелькает в его уме пословица. — Степка! — обращается он к слуге, — помнишь, как я холостой был?

— Как, сударь, не помнить!

— Хорошо тогда было! а?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату