Обычно я посещал лекции по русской, всеобщей и римской истории. Читали их профессора Ключевский и Герье. По классической филологии помню лекции профессора Корша, по сравнительному языковедению — профессора Фортунатова, по древним языкам — профессора Адольфа, который до этого преподавал в 3-й гимназии, где я учился. Изредка посещал я лекции и занятия по новым языкам у профессоров, фамилии которых моя память не сохранила.
Летом 1895 года я был освобожден от всех занятий в полку, так как подал рапорт о зачислении в Академию Генерального штаба и готовился к вступительным экзаменам. Жил я почти все время в лагерях. Два раза в неделю ко мне приезжал преподаватель английского языка Мак-Клиланд, которого оплачивал штаб округа. Мак-Клиланду я обязан не только знанием языка, но и первым своим знакомством с Англией, хотя далеко не все, что рассказывал мне об этой стране Мак-Клиланд, соответствовало действительности. Так, например, он уверял меня, что англичане — наиболее правдивые люди. Я не считал, конечно, возможным вдаваться в полемику, но тем не менее на веру все это не принимал, ибо никогда не считал случайным выражение «вероломный Альбион». Мое недоверие на этот счет еще более укрепилось впоследствии, когда я узнал, как в Англии понимают обязанности послов, аккредитуемых в другие страны: «Legatus est vir bonus perg re missus ad mentiendum rei publicae causa».[12]
Предварительный экзамен в академию при штабе округа я сдал успешно и получил предписание выехать в Петербург, где должен был держать конкурсный вступительный экзамен при самой академии.
Этим закончилась моя служба в Екатеринославском полку.
Военное училище и полк, службу в котором я совмещал с занятиями в университете, дали мне очень много. Училище отучило меня от моей безалаберной жизни и риучило к порядку. Строгий полковой режим, новые товарищи по работе, новые обязанности и знакомства — все это не могло не сказаться на моем отношении к жизни. Лекции в университете, общение со студентами научили меня широко смотреть на мою новую специальность и способствовали успешному окончанию академии.
Моими товарищами по полку были преимущественно молодые офицеры, пришедшие в полк из кадетских корпусов. Но именно эти люди, в сущности только еще вступавшие в жизнь, оказывали на меня наибольшее и весьма благотворное влияние. Это были Петр Кузьмич Козлов, участник экспедиции Пржевальского, а затем и сам известный путешественник, а также мои близкие друзья, молодые поручики Воронов и Сухопаров — оба хорошие спортсмены и охотники, отличные строевые офицеры, проявлявшие большой интерес к общественной жизни к литературе. С начальством они держались независимо, не боялись говорить то, что думали, любили и умели пошутить. Жили они вместе в комнате на третьем этаже офицерского флигеля Кремлевских казарм. Мне они нравились, и я дорожил их дружбой. Летом мы все трое жили рядом в наших лагерных офицерских домиках-палатках. А зимой не проходило дня, чтобы я не побывал у них.
После утренних занятий я обычно забегал к Воронову, чтобы пофехтовать с ним. А фехтовать он был большой мастер. Как-то раз я зашел к нему и, не застав его дома, уселся по-мальчишески на скрытом окне, свесив ноги наружу: мне вздумалось, хоть и без бутылки рома, испытать ощущение толстовского Долохова. Вернувшись к себе и увидев эту картину, Воронов схватил меня сзади, втащил в комнату и, сунув мне в руку эспадрон, сказал: «А теперь защищайся за свое легкомыслие». Долго после этого у меня не проходили многочисленные синяки — следы своеобразной товарищеской заботы.
Мы все втроем идеалом военного человека считали Ганнибала. «Никогда еще, — говорит о нем Тит Ливий, — душа одного и того же человека не была так равномерно приспособлена к обеим столь разнообразным обязанностям — повелевать и повиноваться. Трудно поэтому было решить, кто им больше дорожил: главнокомандующие или войска. Насколько он был смел, бросаясь навстречу опасности, настолько же он был осторожен в самой опасности. Не было такого труда, при котором он уставал бы телом или падал духом. Распределяя время для бодрствования и сна, не обращая внимания на день и ночь, уделяя покою те часы, которые у него оставались свободными от работы, он не пользовался мягкой постелью и не требовал тишины, чтобы легче заснуть. Часто видели, как он, завернувшись в военный плащ, спал среди воинов. Первым устремлялся в бой, последним после сражения оставлял поле. Он был образованным человеком и блестящим дипломатом. Непоколебимо хранил клятву ненависти к Риму, данную еще мальчиком отцу. При опасности попасть в плен к римлянам предпочел кончить жизнь самоубийством».
Из писателей нам очень нравился Марк Твен, за чтением изумительно остроумных и веселых произведений которого мы коротали ночи во время дежурств по полку. Сухопаров был начальником полковой охотничьей команды,[13] а Воронов его помощником. Из этой команды они создали такой военный коллектив, который славился во всем гренадерском корпусе. Оба они, хотя и были близкими друзьями, обращались часто друг к другу на «вы», прибавляя иногда шутливо английское «сэр». С течением времени форма обращения на «вы» стала их обычной манерой обращения. В полку среди младших офицеров был барон Кистер, известный в свое время в Москве спортсмен и боксер, часто с успехом выступавший в состязаниях с приезжавшими иностранными боксерами. Кистер носил монокль и отличался пренебрежительным, а иногда и жестоким обращением с солдатами, которые его ненавидели. Воронов и Сухопаров, признавая его спортивный талант, не хотели дружбы с ним и не переходили с ним на дружеское «ты». В 1918 году, читая списки офицеров, расстрелянных в Вологде за участие в контрреволюционном заговоре, я встретил фамилию Ки-стера. Несомненно, это был тот самый барон Кистер.
Свое дружеское расположение к Воронову и Сухопарову я сохранил и в дальнейшем. Сухопаров получил после русско-японской войны батальон в Новочеркасском полку, стоявшем в Петербурге. Там мы продолжали встречаться с ним. Дважды приезжал в Петербург и Воронов, вернувшийся с японской войны с боевыми наградами.
Я не сомневаюсь, что, если бы Воронов и Сухопаров пережили империалистическую войну, они были бы в рядах защитников революции. Но оба они не дожили до конца войны: Воронов, тяжело раненный, был взят немцами в плен и там погиб, Сухопаров, по слухам, был убит на фронте.
В моей памяти Воронов и Сухопаров остались как представители передового русского офицерства. В полку они открыто осуждали офицеров, которые грубо обращались с солдатами. Еще беспощаднее они были в осуждении случаев разврата среди офицеров. Оба были верны своим невестам. Оба они женились только после того, как у них создались для этого материальные возможности. А надо сказать, что в положении офицерских невест многим девушкам приходилось засиживаться иногда очень долго: младшие офицеры получали так мало, что не могли на эти деньги содержать семью. Впрочем, над этим задумывались далеко не все и не всегда. Например, я помню в нашем полку командира одной из рот капитана Неверова. На сто рублей своего месячного жалованья он содержал семью из восьми человек. Правда, он снимал квартиру под Москвой, в деревне Шелепихе, за Дорогомиловской заставой, где имел небольшой огород. Круглый год он ежедневно пешком приходил на службу в Кремль и таким же образом возвращался к себе домой и никогда не жаловался на трудности.
Зная о моих довольно частых, хотя и невинных сердечных увлечениях, Воронов и Сухопаров беспощадно меня высмеивали за это. Моей реабилитации в их глазах помог лишь следующий случай. Известный московский купец миллионер Протопопов состоял почетным старостой нашей полковой церкви, находившейся в городском манеже. По установившейся традиции Протопопов в различные торжественные даты устраивал для офицеров нашего полка званые обеды. В благодарность за это командир полка рекомендовал офицерам на рождество и пасху хотя бы по очереди поздравлять семью Протопоповых. Дважды с визитом был в доме купца и я, сопровождая командира Яцыну. Только Воронов и Сухопаров решительно отказывались от этих визитов, объясняя свой отказ тем, что у Протопоповых были две взрослые дочери.
Однажды Яцына, приглашая меня к Протопопову, заметил, что я понравился хозяйке, которая не прочь была бы видеть меня женихом своей Наденьки. Я попросил Яцыну передать мою благодарность за оказанную мне честь, но больше к Протопоповым решил не ездить. Воронов и Сухопаров с удовлетворением констатировали, что я, по их мнению, стал исправляться. И только мой дядюшка Алентьев, узнав об этом, сказал: «Ну и дурак же ты, брат!» Я утешал себя мыслью, что отец мой, вероятно, присоединился бы к мнению Воронова и Сухопарова.
Спустя несколько месяцев Наденька Протопопова вышла замуж за одного из офицеров нашего полка поручика Бейдемана. Хорошо зная Бейдемана, я искренне пожалел Наденьку. Через пять лет женился и я.