Старый друг и соратник произносил речь. Друг любил меня. Он высоко ценил мои прежние книжки и верил, хотел верить, в будущее. Он желал их мне.
— Этот бокал, — сказал друг, — я хочу поднять за лучшее произведение нашего юбиляра — за то, которое впереди!
Я благодарно склонил голову. И подумал: «Поздно, брат!.. Ты помнишь луну над заполярной Аксаркой? Помнишь этот явственный шар, бледно-желтую ледяную глыбу с неровными, побитыми чем-то тупыми боками? Помнишь… огромного желтоглазого циклопа, который, склонившись, рассматривал притихший поселок — щепотку огоньков, брошенных на темную ладонь тундры?.. Эту луну я увидел — и написал — двадцать лет назад. Другой такой не будет. И ты это знаешь».
Потом взял слово мой давний недруг. Я знал, что он уколет меня, но пока не знал, как. И он еще не знал, как уколоть — чтобы и побольнее было, и пристойно выглядело: рот уже приоткрыл, а все доискивал что-то глазами. Вдруг взгляд его упал на моих детей, — они сидели напротив, задеревенев от важности момента, — и он (нашел-таки!) ликующим голосом выдал:
— Давайте выпьем за единственно достойные, за самые лучшие произведения юбиляра — за его детей!
Так он изящно уязвил меня, растер, уничтожил. И гак он нечаянно сказал правду.
Да, лучшие наши произведения — наши дети. Лучшими произведениями наших детей станут их дети, лучшими произведениями детей наших детей — дети детей наших детей. И так без конца.
И, возможно, где-то там, в дали не просматриваемой, за чертой еще не рожденной, грядет мальчик, близехонько от которого пробежит однажды его Лиса, и мальчик никому не даст убедить себя в том, что пробегала она близехонько от дерева.
И этот мальчик будет гений.