прутиками — вершинки навстречу, — а над ямой привешивал к ветке приманку. Зайцы сбегались, прыгали за приманкой и булькали в яму. Прутики их пропускали и обратно схлестывались над головой.

Утром приходил Прохор с мешком, спускался в яму, вязал зайцев, как пьяных мужиков, и выбрасывал по одному наверх. В первый раз ои связал их так: передние ноги с передними, задние с задними — и когда сам вылез из ямы, увидел, как последний заяц редкими прыжками, падая и опять вскакивая, улепётывает в лес.

«Надоть переднюю к задней вязать, — сообразил Прохор. — Так его не удержишь». Смекнул он это сразу же, но и на другой день и на третий продолжал вязать зайцев по-прежнему, а сам, покуривая возле ямки, глядел, как разбегаются они по кустам, петляя и тыкаясь мордами в снег.

Ближе к лету Прохор засобирался уезжать нз Землянки.

От младшего брата Сереги, раньше уехавшего куда-то в Среднюю Азию, пришло неожиданное письмо. «Чего ты ждешь там? — писал брату Серега. — Чего высиживаешь? Бросай все и приезжай. Мы здесь по яблокам ходим…»

— Куда еще поедем нищетой трясти, — засомневалась Татьяна. — Здесь надо обживаться. Давай в колхоз запишемся.

— Чего я там не видел, в колхозе? — отвечал Прохор. — В драных-то штанах я и один прохожу.

— Теперь все же полегче, — уговаривала жена. — Мунехина, вон, сняли — слышал? Головокружение будто нашли.

— Мне мать его так, — чего у него нашли! — закипел Прохор. — У этого головокружения, а у другого, может, что похуже. А мы — нюхай!

— Смотри, Прохор, — качала головой Татьяна. — Наплачемся. Локти кусать будем.

Тогда упершийся на своем Прохор сказал:

— Кто бабу слушает, тот не человек.

Приходил уговаривать Прохора даже снятый товарищ Мунехин.

— Ты, Гришкин, — говорил он, — вполне теперь доспел для новой жизни и тебе здесь ее надо строить, на месте. Повремени чуток, ты скоро по-другому кругом глянешь — сознательными глазами.

— А я и так гляжу, — отвечал Прохор. — Я к тебе вон давно приглядываюсь: ты когда еще доспел, а тебя чегой-то по шапке мешалкой.

— На! — кричал товарищ Мунехин, протягивая Прохору худые веснушчатые руки. — На, отсеки мне их! Отсекешь — а я зубами буду за Советскую власть грызться!

— Да грызися ты, — пятился от горячего товарища Мунехина Прохор. — Меня-то чего держишь? Ты же один привык — тебе напарников сроду не надо было… Вот и грызися.

…На базаре в Коканде Прохора Гришкина обворовали.

Сначала все шло будто неплохо. Товарища в галифе увез поезд, и Прохор повеселел.

— Ничего, мать, не пропадем! — говорил он. — Вот пиджак продам сегодня. Гляди, какая тут теплынь — нагишом ходить можно. Продадим пиджак, билеты купим — и дальше. Нам ведь только до места добраться, до Сереги.

Но сбегать нельзя. Неблагодарно. Вот тут уж действительно жалко Эллегия Павловича: ведь он искренне хочет на ноги меня поставить. Всех нас.

Значит, остается терпеть и ждать. И… вспоминать о дяде Грише, который почему-то втемяшился в голову. Наверное, от больничного безделья. В повседневной суете, в напряженке, вряд ли стал бы я перебирать по камушкам нескладную биографию странного своего дядьки. Ведь мы, собственно, и близки-то с ним особенно не были при жизни его.

Итак… дядя Гриша, помнится, уходил на фронт в первые дни. Первым же из всех наших мужчин вернулся обратно. Уже в декабре, под Москвой, он подорвался на мине. Пришел домой на костылях, ничуть, однако, не удрученный своим инвалидством. По крайней мере, внешне этого не было заметно: дядя Гриша держался молодцом. Вот так же возвращался он с танцев из соцгорода, побитый тамошними парнями: как будто не его отходили, а он всех перевалял.

В первое время, по примеру других инвалидов, он ударился в мелкую спекуляцию — торговал поштучно папиросами. Не знаю, насколько успешно шла его коммерция. Думаю, дядю Гришу больше увлекала сама обстановка: посидеть на людях, побрехать с такими же, как он, бывшими окопниками. Однажды мы с Толькой Ваниным застали его за работой. Прибежали на базар (образовалось у нас несколько рублей) и увидели там дядю Гришу. Он сидел на земле, привалившись спиной к стенке ларька, и с удовольствием покуривал собственный товар из раскрытой пачки. Тольку, однако, задарма не угостил, когда тот нахально протянул руку: «Дядь Гриш, дай закурить».

— Купи, — сказал. — На рубль — две штуки. — И, спохватившись, предупредил: — Сам кури, Миколаю не давай!

Дома у него по-прежнему было неприютно, ходить туда не хотелось. Хоть дядя Гриша и зазывал меня: «Заходи, Колька. Щас велим тетке Глахе драников напечь. Драники любишь?» Драники-то я любил (правда, у тетки Глаши получались они пресными и жесткими), да с дядей Гришей было не шибко интересно. Он, например, вовсе не рассказывал о войне: ни о подвигах, ни об ужасах — ни о чем. Только песня в его репертуаре приба вилась одна — «Землянка». «Вьется в тесной печурке огонь!» — громко пел он, мотая от усердия головой. Казалось, не суть песни — грустная, щемящая — волнует его, не слова ее, а лишь звукосочетания интересуют. Он пел и словно бы прислушивался к себе: как оно, дескать, получается? Закончив строчку: «До тебя мне дойти нелегко, а до смерти четыре шага», — дядя Гриша замолкал, отмерял по столешнице четыре вершка негнущимися пальцами: туп! — туп! — туп! — туп!.. Та, до которой нелегко было ему дойти, смеялась, прикрывая рот: «Гы-гы! — вот, черт-дурак — гы-гы!..»

Странно: дядя Гриша захватил самый ад войны, самые обидные месяцы её — отступал, сидел неделями в болотах, прорывался из окружений. Но ни горечи не принес в глазах, ни подавленности, ни даже простой усталости.

Другой дядька — дядя Ваня, брат матери, — вернувшийся с фронта позже, долго еще болел войной.

— Мы в шинелях заледенелых, — негодовал он, — с одними карабинами да клинками скачем на них! Лошадям снегу по брюхо, а скачем! Без артподготовки, без ни черта! А нас из пулеметов режут. Это как, а?

— Паникер! — отрубал дядя Гриша. — Тебя расстрелять надо было.

— Это почему же паникер? Я разве там паниковал? Назад поворачивал?.. Я тебя тут спрашиваю: можно так воевать — с клинками против танков?.. Кавалерия свой век отжила.

— Но! отжила! — задиристо говорил дядя Гриша, словно сам был маршалом кавалерии. — А песню помнишь: «от Москвы до британских морей Красная конница всех сильней?»

Дяди Ваня уставал от такого шапкозакидательства.

— Песню-то я помню, Григорий, — вздыхал он. — И не про конницу в ней поется, не путай — про армию в целом. Только я помню еще, как драпали самые сильные.

Ты сам драпал.

— Ни хрена! — храбрился дядя Гриша. — Нас дерут — мы крепнем. За битого двух небитых дают.

— Дают… дали вон за тебя, за битого: сидишь — папиросками торгуешь.

— Ты меня не закапывай! — прищуривался дядя Гриша. — Это временный период. Мне только костыли бросить — я вам всем носы поутираю!

Скоро он, и правда, бросил костыли. В горячий цех ему все же возвращаться было нельзя. Дядя Гриша устроился средней руки начальником — заведующим конным двором. И снова возвысился над родственниками. Конечно, он теперь не франтил, как в молодости, одевался соответственно своему солидному положению: хромовые сапоги, суконный пиджак, кепка. И не заносился откровенно. Однако, в компании где-нибудь, в гостях, не забывал при случае подчеркнуть: «Я производством руковожу», — и последнее слово старался оставить за собой.

Дядя Ваня, работавший шофером, к дяди Гришиному производству относился без должного почтения: «Да твое-то производство… вчерашний день: кобылам хвосты заносить». Отец же наш, рядовой коновозчик, уважительно покачивал головой: «В гору пошел Григорий, гляди-ка ты!»

Но то был путь не в гору.

Прав оказался дядя Ваня: «кавалерия» отживала свой век.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату