— Ну, пойдем, жареный, — мирно сказал милиционер.
Родители в детстве никогда не запугивали меня милиционером. О том, что в милицию лучше не попадать, я узнал сам много позднее. Как-то, уже старшеклассником, я попытался запрыгнуть в трогающийся трамвай и был на лету схвачен известным на весь город своей беспощадностью и вездесущностью автоинспектором Копытовым. Видать, у Копытова в этот день не было крупных происшествии, а деятельная натура его не терпела простоев.
— Та-ак, — сказал Копытов. — Скочим, значит?.. Ну, плати три рубля, скакунец.
Три рубля у меня были. Свернутые в шестнадцать раз, они хранились в маленьком кармашке брюк, прикрытом сверху ремнем. По отдавать их Копытому показалось мне обидным, и я ответил, что денег нет.
— Тогда ходим до отделения, — решил он.
Я шел в отделение и усмехался. Что могли предъявить мне за такой пустяк? В трамвай, ползающий по-черепашьи, у нас запрыгивали на ходу вдоль всего маршрута, ездили на подножке, на «колбасе», на крыше — и преступлением это не считалось. Между тем, именно в ерундовости моего поступка и таилась опасность. Копытов задержал меня вгорячах или, может, припугнуть хотел — и теперь, когда мы уже переступали порог милиции, он должен был отрекомендовать задержанного примерным злодеем. Иначе пошатнулся бы его авторитет.
В отделении Копытов, вытянувшись доложил:
— Вот этот, товарищ начальник, прыгнул на ходу в трамваи и… спихнул на ходу старуху! С ребенком, — помолчав, прибавил он для верности.
Не хвати Копытов так беспардонно через край, дело могло бы обернуться для меня плохо. По он перебрал — и я возмутился так бурно и так искренне, что начальник не успел меня остановить!
Ну и закатил же я им речь! Низкого человека Копытова, пошатнувшего святую веру в мою милицию, которая меня бережет, я уничтожил, разжаловал, произвел в прислужника магнатов капитала, в унтера Пришибеева! Меня трясло, глаза мои полыхали неподдельным гражданским гневом — я чувствовал, как они наполняются горячен влагой.
Ошарашенный начальник бледнел, медленно поднимался из-за стола, рот его самопроизвольно раскрывался. Кончилось тем, что он плюхнулся обратно в кресло, рванул ворот гимнастерки и задушенно прохрипел:
— Копытов!.. Гони его отсюда… к свиньям собачьим! Думаю, что он принял меня за сумасшедшего.
Но это, повторяю, случилось много лет спустя.
А пока я первый раз в жизни шагал в милицию.
Встречные женщины скорбно смотрели на меня, на волочившуюся по земле наволочку, в глазах их было написано: «Господи, господи! Что же это деется-то? Такие маленькие, а уже воруют! Светопреставление в только!»
В отделении сидела за столом и что-то писала тоненькая черноглазая девчонка.
— Шить доложить, тырщ лейтенант! — обратился к ней усатый. — Вот жареного-каленого привел.
Девчонка бросила карандаш и спросила:
— Ну… чего натворил-то? Я молчал.
Девчонка вздохнула. — Отец есть?
— Есть… на фронте.
Девчонка снова вздохнула, на этот раз громко: «Охо-хо!»
— Охо-хо! — сказала она. — Я тебя, Бусыгин, сколько раз просила: не таскай ко мне эту шпану — веди их домой или в школу. Просила я тебя, Бусыгин?..
…На улице Бусыгин стал думать:
— Куда же тебя вести-то: домой или в школу?.. Да-кось подсол нушков… В школу, однако, ближе будет — как считаешь?
И мы пошли в сторону школы.
Медленно постигал я весь ужас своего положения: вчера учитель выставил меня хулиганом — сегодня утром я не явился в школу — вечером меня приведет к директору милиционер. Мама родная! Получалось, что мне от «хулигана» теперь сроду не отмыться.
— Дяденька! — захныкал я. — Не ведите меня в школу… Я больше никогда не буду… Честное слово…
Бусыгин остановился. Дощелкал семечки с корявой ладони.
— Обещаисси, значит? — сплюнул он шелуху. — Да-кось ещё подсолнушков-то… Ну, если твердо обещаисси, тогда ладно — не поведу. Тогда бежи домой…
Так бесславно закончилась моя попытка основать коммерческое предприятие.
Нa другой день я снова отправился в школу — и этот-то день по-настоящему надо считать первым моим школьным днем.
Очкастого учителя в классе я уже не застал. Не знаю, куда подевался этот человек, имени которого я даже не успел запомнить. Скорее всего его взяли на фронт. Учитель, правда, был подслеповат, но в военное время это не играло большой роли. Когда забирали на фронт отцова дружка дядю Степу Куклнна, врач спросил его:
— На что жалуетесь?
— На зрение! — не моргнув соколиным глазом, соврал дядя Степа.
— На зрение, — хмыкнул врач. И неожиданно вскинул два пальца:
— Сколько?!
— Два, — сказал застигнутый врасплох дядя Степа.
— Годен, — объявил врач.
Вот так, может быть, и учителю нашему кто-то показал два пальца.
Во всяком случае, вместо него в класс вошла учительница — моя Первая Учительница. Та самая, классическая, добрая и внимательная, терпеливая, с седыми прядками и мягкими карими глазами. И даже с именем Марья Ивановна.
Я думаю, что первые учительницы — это совершенно особая категория людей, некая каста, союз или добровольное общество — как йоги, например, «моржи» или нумизматы. Это жрицы, давшие обет человеколюбия.
В огромной армии работников просвещения — это части специального назначения, перед которыми стоит задача навести переправы в детские души, захватить плацдарм и не только удержать до подхода основных сил, но постараться взрастить на нем такую любовь к школе, чтобы подоспевшим затем танковым колоннам Формул, воздушному десанту Химических Реакций, полкам Сложноподчиненных Предложений и офицерским батальонам Образов, сформированным из «Представителей мелкопоместного дворянства» и «Продуктов эпохи», не удалось вытоптать её до самого выпускного бала.
Недаром же первых учительниц помнят и любят все: солдаты-первогодки и генералы, президенты Академии наук, доярки-рекордистки, народные артисты и полярники. А космонавты, возвратясь на родную Землю, даже разыскивают своих первых учительниц в маленьких провинциальных городках и фотографируются рядом с ними для газеты «Известия».
Что-то никому не приходит в голову сфотографироваться рядом с математичкой или военруком, хотя космонавтам, допустим, как людям преимущественно военным, мужественный облик военрука должен бы, казалось, врезаться в благодарную память с особой силой.
Именно к такому отряду благородных подвижников принадлежала и моя первая учительница. Ее метод воспитания был прост: учительница любила меня. Любила, страдала вместе со мной, как страдает писатель вместе с героями, созданными его воображением, радовалась моим скромным успехам больше, чем я сам. Когда я мучился над трудной задачкой, Марья Ивановна морщила лоб, глаза ее делались напряженными, на переносице выступали бисеринки пота — так ей хотелось подсобить мне.
Она помогала мне глотать знания, как молодая мамаша помогала своему первенцу есть манную кашку с ложечки: сама того не замечая, плямкает вместе с ним губами и сглатывает слюну.
Возможно, она была даже гениальной — моя первая учительница. Никогда не забуду ее