куда ходила справлять нужду давешняя бродяжка; там, должно быть, было две или три собаки… Запиликал телефон в кармане, и Камлаев, мгновенно взмокнув, приложил трубку к уху. Звонил неандерталец — шейка матки раскрылась, и младенец стал карабкаться на волю, материнская утроба, уже было раздвинувшаяся, вновь сдавила его, удерживая в пределах того темного и тесного мира, в котором он уже задыхался. Операция началась… И Камлаев, не отнимая трубки от уха, побежал со всех ног и оставил «Незабудку» далеко позади. Повернул во двор и вдруг остановился, как столбняком пораженный. Да что это такое с ним? Его жене угрожает разрыв мягких тканей и геморрагический шок. Какое-то время он стоял, пошатываясь, и беспросветно тупил, глядя на построенные безупречным каре мусорные баки. Что-то сравнивал, прикидывал, сличал, сопоставлял: объедки — помойка — объедки — собаки… Да какие собаки?.. Камлаев хлопнул себя ладонью по лбу, потряс головой, поражаясь тому, как могла ему втемяшиться в башку такая блажь, развернулся и неуверенно, как в замедленной съемке, набирая скорость, побежал обратно. С бутылкой в одной руке и с телефоном в другой.
Все еще не понимая, что творит, он вновь оказался у линии гаражей и полез вверх по насыпи. В проходе между гаражами пахло… как бы это помягче выразиться… калом и мочой. Камлаев наступил в вязкое и зловонное, нога у него поехала, и он едва не брякнулся на ладони и колени. За гаражами, на насыпи была устроена свалка. Корячились какие-то полусгнившие диваны, полуистлевшие матрацы, громоздились заржавелые кроватные спинки и пружинные сетки, возвышалась гора разноцветного пластикового мусора, всего того алюминиевого упаковочного дерьма, которое в Европе научились использовать многократно.
Из-за дивана, заваленного мутными бутылями и полусгнившим тряпьем, слышно было собачье поскуливание. Камлаев полез прямо на кучу мусора и перешел через диван, как Суворов через Альпы. Здесь, в зловонии объедков, в рванине целлофановых пакетов, среди мятых пивных банок, блестевших под созвездием Ковша, копошились три тощих рыжих собаки с отвисшими сосцами на брюхах. Сейчас они дружно обнюхивали какую-то коробку, скребли ее лапами, утыкались носами — должно быть, пытались сбить крышку. Камлаев пнул одну из сук ногой, отгоняя; та отпрыгнула, не проскулив ни звука, и покорно затрусила прочь; ее примеру последовали и другие. Камлаев рассовал бутылку и мобильник по карманам; коробка вся была измазана каким-то дерьмом; мужчина, у которого жена рожает, роется в помойке; Камлаев сдернул крышку, расшвырял тряпье и вытащил маленький, в полтора локтя длиной сверток на свет божий. То, что он взял в руки живое, не ощущалось никак; Камлаев не имел доселе дела с младенцами, но верно мог предполагать, сколь много жаркого тепла выделяет вот такая крошечная печка. В руки же сквозь байковое одеяльце не протекло нисколько тепла, и Камлаева передернуло. Чуть не вывернуло наизнанку от паники, тошноты, от какого-то кощунственного, богомерзкого отвращения. «Убила», — пронеслось у него в башке. Он отбросил тряпку, закрывавшую личико, и склонился послушать дыхание. Ничего ему не было слышно. И почти ничего не видно из-за темноты, и поэтому Камлаев поднялся с колен и побежал вниз по насыпи — на свет. Грудь его сдавила новая, не испытанная прежде боль — состоящая из отвращения и гнева на то, что можно покушаться на величайшее чудо природы, на ее величайший и уязвимейший дар… то ли это такое освещение было, а то ли и взаправду так обстояло дело, но младенец показался Камлаеву мертвенно-синим. Рот его был прираскрыт в какой-то судорожной и обреченной попытке захватить хоть сколь-нибудь воздуха в легкие — такого Камлаев ни разу еще не видел (чтобы младенец, как рыба, хватал воздух ртом, да так и остановился на полувдохе), глазки плотно закрыты… нет, уже не дышит, кажется, не дышит. Размотав одеяло на бегу до земли, распутав, распеленав, Камлаев приложился ухом к голенькой груди, и ухо его как будто накрыло всю площадь этой жалкой, слабой грудки целиком. Показалось, что там что-то движется, бьется, сипит, поднимается вверх, пробивается к выходу, но выхода этого все никак не находит. Камлаев добежал до ослепительного белого фонаря и встал в его круге. Поражаясь невесть откуда взявшемуся знанию, что и как надо делать, он взял большим и указательным рот младенца, округлил его, раскрыл, раздвинул и вгляделся в мелкую, бездыханную глубину. Там какая-то мутная пленка затянула гортань. Камлаев лихорадочно обтер руку о штаны, вырвал из кармана носовой платок, опустил младенца на одно колено, намотал платок на палец и засунул младенцу в рот. Он знал, что нужно с силой, резко и быстро… В горле что-то прорвалось, младенец кашлянул, эхэкнул… На бегу потирая ребенку заголенную грудь, Камлаев припустил по безлюдным улицам. Как на грех не попадалось ни одной машины. На углу проспекта с оживленным движением три минуты он голосовал — все машины проезжали, прокатывали мимо… Камлаев опять побежал, как не бегал еще никогда.
Метров через сто он остановился, отдуваясь, и спросил младенца:
— Дышишь? Ну, дыши.
Через полчаса он, припадая на захромавшую ногу, вбежал в ворота Центра репродукции человека. Прошел через центральный вход и двинулся по ослепительно освещенному коридору — весь измазанный, извозюканный, с бутафорскими подтеками кетчупа на руках, с дерьмом на ботинке… Прижимая оживающего младенца к груди и неподвижно вперившись в ту даль, где должен был прозвенеть первый крик их с Ниной ребенка.