витиеватого прохода к «инвековским» воротам, и будто желтая комета сверкнула и вонзилась в верхнюю девятку — на заглядение, на зависть. Ну, нет, с него живого Сухожилов в этот день не слезет. Бодаться хватит: он, Сухожилов, — у чужих ворот, хирург пусть тоже счастья ищет. Кто больше наколотит. И оба заставляли себя работать на предельных оборотах и, доставая безнадежный перевод, с трех метров мяч вколачивали в просвет между размытой штангой и гигантскими руками вратаря. За лицевую вылетали оба, врезаясь страшно в бортик по инерции. Пять-пять, шесть-шесть, потом опять хирурги повели, и до конца игры уже минута оставалась, и севший на скамейку запасных давно, Шервинский приплясывал на бровке, как Ленин на броневике, и призывал свою команду к решающему штурму. И длинные навесы в гущу игроков пошли, и наградили Сухожилова, на голову ему снаряд пошел — удача редкостная — и прыгнул, головой размашисто кивнул, в девятку мяч переправляя. Красиво вышло. И тут же побежали к Сухожилову свои с Шервинским во главе, с какими-то преувеличенно безумными и неестественно ликующими лицами, и стали тискать и тетешкать его, героя дня, спасителя команды. И все, ничья, судья свисток финальный дал, и все друг с другом обниматься, ручкаться опять идут с ударом крепкого плеча в плечо. «Спасибо за игру».
— Нормально вы сегодня. Мы не ожидали.
— Последний — вообще красавец, гвоздь. И, главное, он как-то сверху вниз пошел.
Опять они с Мартыном рядом — глаза в глаза. Остыли оба, и взаимное теперь во взглядах уважение, как будто взвесили они друг друга, приценились и осознали, что во всем равны, что к одному как будто виду они принадлежат, к одной породе.
— Ты это… извини, — радушно Сухожилов выдохнул. — Нашло, перехлестнуло. Не сильно я тебя?
— Да нет, да разве это сильно? Ты тоже, в общем, извини.
— Заделся я. А кто бы не заделся, когда вот так, как ты меня?
— А, это, — Мартын улыбнулся той прежней, нахальной улыбкой, не совладал с собой, не в силах на мгновение был издевки, превосходства скрыть. — Очко. Ну ты так подставлялся — невозможно не воспользоваться. Огрехи в технике — работать надо, шлифовать.
И в раздевалке все они уже. Все голые, все равные. Кто в душевую сразу, кто на лавках развалился без сил.
— Ребят, а вы пластикой в каких областях?
— Во всех — какая именно интересует?
— Жену решил на тюнинг, что ли? Давай! Отрежем лишнее со скидкой. Любой размер поставим, и разницы на ощупь никакой, как натуральные.
— И что у вас — вал?
— Конечно, вал — народ свихнулся.
— Ну да, по вашим тачкам судя, дело у вас идет.
— А если, в смысле, член?
— Что, комплексуешь? Вроде незаметно. — И гогот поднимается всеобщий. — Да нет, не тот немного профиль. Но если что, могу наводку дать.
— И что — и мужики приходят? На подтяжку?
— Есть и такие.
— А вот что интересно: а своей любимой не хочется порой чего-нибудь подправить? Ну как-то ты, наверное, иначе смотришь, взгляд другой?
— Как Микеланджело, отсечь все лишнее? — усмехнулся Сухожилов.
— Моя не нуждается, — ответил Мартын.
— И так есть за что подержаться? — Разбегаев показал невидимые впечатляющие буфера.
— Ты зря показываешь — не в этом дело. — Мартын вдруг сделался серьезен. — За что держаться — не вопрос вообще. В желании касаться дело. Максимальным количеством точек. И видеть свет.
— Какой еще свет?
— Слушай, я врач — не этот самый, не поэт. Я кое-что могу в своей профессии… Нос, уши, скулы, подбородок, рот. Число привлекательных точек увеличить могу — которых хочется касаться. Но это объективно, понимаешь? На уровне первой сигнальной системы. Чем шире бедра, уже талия, тем самка привлекательнее. Сигнал всего лишь, что она способна выносить здоровое и сильное потомство. Но есть субъективное желание касаться и до конца никем не объясненное.
— Огонь, мерцающий в сосуде? — усмехнулся Сухожилов, когда они с Мартыном встали в соседние кабины душевые.
— Не совсем. Твой Заболоцкий о внешнем и внутреннем: вот мерцание анимы, вот гармонический контур тела. Ну у него, во всяком случае, неброская и рябенькая красивей всех выходит, если я ничего не путаю. А для меня вот нет ни внешнего, ни внутреннего. Разделения этого нет. Вот греки, они не членили — у них красота была целым, одним. Душа дышала в форме, свет — неотделим от плоти.
Да, впрочем, я и не об этом — о другом. Я о том, что есть твоя и есть все остальные. И никакой такой особенной загадочной души. Ты просто видишь целое — не губы, нос, глаза и все такое прочее, а целое, и понимаешь — вот она, родная. Родное в совершенстве не нуждается, родней тебе уже никто не будет, поэтому и совершеннее не будет тоже. Какое тут вмешательство, к чему? Если хочется вмешаться, там подрезать, здесь подправить — значит, не родная.
— Идеализм. Платон. Учение об андрогинах.
— Я как-то, знаешь, больше не по книжкам — на ощупь рук и языка. Ну ладно, дружище, давай. Сразимся еще. И домик больше так не оставляй: приду — проверю.
— Иди ты! — огрызнулся Сухожилов. — Еще и родную нашел — молодец! — пробормотал через минуту, в одиночестве оставшись.
5. Списки. Неопознанные
Квартира, новая, по-современному пустая, женщину ждала, хозяйку. (Хозяин внутренние стены убирал-ломал, пространство раздвигая, распахивая, словно поле, под будущую жизнь, готовясь так любить, чтоб уничтожить всякую отдельность друг от друга и обучиться смотреть общий сон на двоих.) Не дождалась — не ступит на порог хозяйка. Гнетущим чувством веяло от стен свежеокрашенных, горячих, желтых, сочных, — как будто от стылых осенних полей, от холодной земли, уже не могущей рожать, плодоносить. Оттого и жутковато было, что сделано все было грамотно, добротно, интересно. По требованиям моды, по журналам, в которых навороченная, сверкающая хромировкой кухня — центр дома. Все правильно: вокруг чего еще всему вращаться в истинном домашнем космосе, как не вокруг боготворимого и дышащего ровным материнским жаром очага?
Сияли холодно и равнодушно нержавеющая сталь, огнеупорное стекло плиты, нетронутые плоскости шкафов, столешниц, хлебопечек, холодильных камер, никчемные объемы кофеварочных, посудомоечных машин — картинка с выставки, стерильное пространство экспозиции в салоне, в которое покамест не вдохнули жизни и некому вдохнуть теперь. Предметы мягкой мебели вокруг, накрытые как будто старой парниковой пленкой, казались вековыми горами в складчатых панцирях мутного, запыленного льда. Найди они вот эту кухню на Дуне, и то бы не ударила им по глазам холодным светом такого беспощадного, кристального абсурда. Их было двое здесь: один — уже вдовец, хозяин обезжизненной квартиры, второй — и вовсе полунеизвестно-что, не муж, не любовник, не брат, седьмая вода на эфемерном киселе, рекордсмен непричастности. Впрочем, только вошли, и квартира наполнилась светом и звуком, как будто сразу прорубили все окна в мир, какие только есть у современника. Шкворчала сковородка на плите; два плоских телевизора плевались раскаленным жиром новостей; гудел, покряхтывал стационарный исполнительный компьютер, светился серебристый ноутбук, по проводам и в воздухе туда-сюда сновали килобайты новостей, и пили Сухожилов и Подвигин эти новости, как воду, не в силах оторваться, любое указание неясное, обмолвку, отзвук из всех источников ловили.
— Ты зря себя, на самом деле, укоряешь, ведь неизвестно — может быть, на самом деле так оно и было лучше. — Подвигин сковородку с варочной поверхности снимает и к Сухожилову пододвигает. — А как там было от огня еще укрыться?
— Это я каким, не знаю, надо быть… ну, мозгом каким, чтобы этого не понимать. Сам в окно, а ее,