словно бы животное желание обнюхать, но перетекшее уже в священный трепет, в смиренное благоговение, во что-то вот такое, чему названия в мире нет, но ясно, что вот этим пружинистым сухим телесным трением рождается, творится будто первый в жизни человечества, вручную извлеченный из дерева огонь.

Ей было свойственно платить за всякое острое слово таким уважительным фырканьем, настолько живой, внезапной, неумышленной усмешкой, что это оживление тысячекратно будто бы превосходило оригинальность твоего изречения и смотрелось невиданно щедрым авансом, неоправданно неограниченным кредитом на будущее. Она не пачкала салфетки и свои окурки помадными отпечатками; она оказалась на редкость прожорливой, оставив от утюговидного куска слоеного торта — лимон, шоколад и черника — не больше, чем время от руин Карфагена, и отодвинув испитый до донца бокал, она удрученно вздохнула, как будто набираясь мужества, и, стиснув губы, как Матросов перед пулеметной амбразурой, сказала Сухожилову: «Поехали».

— В последний раз вопрос — зачем? С него ведь как с козла — с заказчика.

— Последний раз предупреждаешь, да? — И словно зная (не рассудком, нет, — инстинктом, кровью, природой, существом) о ненужной ей власти над ним, открестилась: — Ну, ладно. Ну, тогда — пока. Тогда пойду я.

Сквозь ткань ее жемчужно-серого платья, открывавшего бойскаутские круглые коленки, он ощущал ее телесный жар, как будто заданный естественным окрасом ее волос; ступни ее, казалось, с лихвой бы уместились на сухожиловских ладонях, и через пять часов ей предстояло промокнуть в ванной «Swiss- отеля» до трусов, как выразился тот Витек, который, пребудем ждать и верить, оказался ее спасителем.

— Ну, хорошо, пойдем. Тем более, последний день сегодня — он уезжает нынче ночью и надолго.

— Куда? В Давос? На Форум безопасности своей империи?

— Ну, в этом роде, да. А форум у него сегодня здесь, в Москве. Нет, мы пойдем, конечно, но только ты скажи, зачем, намерения какие у тебя, ведь интересно просто.

— А бухнусь в ноги, умолю. Скажу, не погубите, барин.

— Ну, если барин, то тогда какое отношение, знаешь, к девкам? А если скажет — раздевайся?

— Не скажет. Что он там не видел? Эти прелести, они девальвировались. На человечество вообще и на твоего троглодита в частности обрушилось такое страшное количество раздетых тел, что женская грудь, к примеру, давно уже воспринимается аксессуаром, предметом гардероба, как будто женщина не родилась с ней, а на себя к пятнадцати годам напялила. Как бронежилет. И автомат Калашникова одновременно.

— Ну, объективная девальвация, она не отменяет субъективной ценности.

— Это да. Для частного показа, предположим, и сгодятся. Но этот, он не покупал билет. А я не продавала.

— Значит, в морду ему?

— Значит, в морду. Ты как? Мне в этом случае рассчитывать на собственные силы?

— Я буду за тебя болеть, — пообещал Сухожилов. — Втайне. Возможно, даже транспарант в поддержку разверну.

У нее была оливковая «Альфа-Ромео» выпуска примерно середины девяностых, гляделась вполне презентабельно; такую, подержанную, можно было купить тысяч за пятнадцать, а если повезет, то и за семь, за восемь; при полной своей автомобилистской безграмотности Сухожилов кое — что усвоил и мог сказать: машинка-зверь, способная летать и совершенно неубиваемая.

— Что? — возмутилась она, под его «подозрительным», «недоверчивым» взглядом прыгнув в седло. — Садись давай. Или у тебя предубеждение — против женщин за рулем? И такие встречаются — сразу «нет, не поеду».

— Нет, без разницы.

— А то ведь я однажды летела — насмерть… ну почти.

— Да, есть похожая по описанию, — ему спокойно, внятно говорят. — За мной идите.

И он идет, на пятки наступая высокому, сутулому мужчине в голубом комбинезоне и с самым приветливым, очаровательным в мире лицом невеселого палача. Они вступают в холл с двойными стеклянными дверьми, и двери заперты; сутулый локтем неотрывно давит на кнопку вызова; за дверью неподатливая, густая, как сметана, тишина и никого не видно сквозь стекло, и Сухожилова колотит от хищного веселья, и, господи, от собственной рубашки и от комбинезона этого врачишки вдруг начинает пахнуть табаком — так остро, словно в детстве, — выдавая с головой, — когда нельзя было домой вернуться с этим дымом, въевшимся в одежду, в кожу, и нужно было растирать в руках, разжевывать до терпкой кашицы пахучие листья сирени, — как вариант, немного постоять в густом чаду костра чтоб запахи перемешались и более обильный, мощный и густой забил и растворил в себе табачный. Им открывают, и Сухожилов вновь врача толкает взглядом в спину, они идут сквозь призраки врачей, медсестер и санитаров, грохочущих тележками (скальпелями и пинцетами в кюветах) и затыкающих пиликающие глотки стационарных телефонных аппаратов; затем врачишка расправляется еще с одним замком, и попадают в отделение интенсивной терапии, наконец, они; здесь Сухожилов, прочитав название, впадает на секунду в дикое, как лезвием по скальпу, отчаяние филологического рода, не зная, с ликованием или с ужасом ему воспринимать вот эту «интенсивность», и что за ней стоит — шаманство или шарлатанство, не то неистовая неослабность спасительных манипуляций, не то уже напрасность яростных спасательных потуг.

Они уже были на месте, и Зоя долго, негодующе шипя, искала лазейку для парковки, просвет, между тюленьих и акульих туш могучих представительских авто; потом, поставив тачку на прикол, они вступили в густую тень скребущей шпилем небо ячеистой и рафинадной башни (типовая современная, отдельная, как будто выгороженная из мира, стерильная, функциональная вселенная, простейшая ритмика оконных проемов, ничем не нарушимая монотонность техногенного городского стандарта) и на мгновение отразились в зеркальных стенах парадного подъезда, и Сухожилов поразился острой, нестерпимой несуразности их пары: вот сам он, тощий волк, рисковый, предприимчивый захватчик, обколотый наркотической смесью страха и власти; извечный, урожденный одиночка с любовным голодом, напрасно обжигающим нутро, и грустными собачьими глазами, в которых тускло отражается однообразное будущее с опостылевшим скрипением активов на жвалах; вот рыжая Зоя, ставшая сумрачней, строже в предчувствии сшибки с заказчиком и вся как будто состоящая из чистой, жаркой, неприкасаемой свободы; изящное, простое, как вода, необъяснимое, как снег для бушмена, создание, чей путь пролегает мимо, насквозь, как будто поверх сухожиловского мира (со звериными тропками в безлюдном заснеженном поле) и чьи глаза глядят на сухожиловскую жизнь, как на быт бабуина сквозь решетку в зоопарке.

Под шаг его подлаживаясь, ступая рядом, она как будто все равно от него уходила — в ту сторону, где обитали существа, ей родственные, где было много смеха, трения носов, такой свободы, как у птицы или рыбы в выборе стихии и, как из детства, пахло мандаринами с рождественской елки. Но тут обратное вдруг померещилось ему, пока их отражение в парадном не растаяло и он не предъявил охране пригласительный на два лица, — как будто предназначенность, задуманные свыше соразмерность и пригнанность друг к другу его вот, Сухожилова, и Зои, и что тут было истиной, а что — неправдой, чего в их паре было больше, вот этой несуразности или вот этой предназначенности, уже не мог он угадать, сказать наверняка.

— А это надо разобраться, — вещал Сухожилов, когда они взмывали в бесшумном и прозрачном лифте, перевитом водными каскадами, — что вы еще творите там. А то, может, мы с моим троглодитом- заказчиком все делаем на пользу общества, избавляя его от заразы современного искусства. Вот так приглядишься немного, и редивелопмент твоей похабной галерейки в небольшой бизнес-центр класса «Б» благодеянием покажется. Тут как-то оказался на одном я вашем хэппенинге, и что я там увидел? Освежеванную Россию. Карту родины моей и одновременно схему разделки — вот огузок, вот кострец, грудинка, выбирай, и обращайся к плечистому рубщику, который тут же и стоит, с ножами, стопором, весь забрызганный кровью отчизны. Ну и как мне это понимать?

— Ну, это же про вас все, про тебя — не находишь? Ты видел только отражение процессов в обществе. То, что вы — пассионарии — наделали, то художник и отразил.

— А, может, я вырос таким, потому что меня воспитало такое искусство? Еще большой вопрос. Едем дальше, следующий зал, а там Достоевский собственной персоной. Обычный такой Достоевский, только в спущенных портках. Одной рукой отодвигает ситцевую занавеску и онанирует другой. За занавеской монитор, а на экране — три одних и тех же кадра подпольного детского порно. И, главное, какой фейерверк,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату