— Мне проповедник с юмором попался — хорошо. Ну нет, когда же ты отвалишься?
— А может, тебя вперед пропущу.
— Послушай, ты! — на это вскинулся Мартын, опять за глотку Сухожилова схватил. — Она тебе кто? Ты, ты ей кто? Без этой сексуальной метафизики? В тебе хоть на йоту, на миллиграмм есть от нее? А у меня с ней — жизнь, жизнь! Горел он в танке, мать твою, под Прохоровкой. То, что вас там друг к другу притянуло, притиснуло, вернее, как салаку в банке, так это ничего не меняет! Ну, хорошо, тащил, не вытащил — этот грех я тебе отпускаю, от нашего с Зоей общего имени. Ну, вот представь, убогий, ну, вытащил бы ты ее, ну, спас — герой невероятный — дальше что? Она к тебе на шею, про меня забыла — и все, с тобой любовь? И мне такая — извини, я правда жизнь с тобой хотела, но тебя не оказалось рядом, не закрыл, не спас. Вот он, мой избавитель, ты так себе это? Но это же бред, бред! Фантастика! Она ведь к тебе даже не притронулась, ну, по своей — то воле, ни дежурного рукопожатия, — и вдруг опять Нагибин Сухожилова увидел как впервые, кипящий холод подозрения-прозрения скрутил ему кишки, безжалостно обжег нутро, и, весь трепеща от гадливости, Мартын уже не мог в своем безбожном клятвопреступлении остановиться: — Так это?.. Так это ты действительно?.. Ты, рожа! К тебе ушла, к тебе скакнула, от меня к тебе? И приросла, так что не отдерешь?
— Да ты чего, о чем ты? — воззрился Сухожилов на Мартына с неподдельной ошарашенностью.
— Ну как ты ее, где? В отеле, шмотеле, где? В этих «Красных холмах»? Там, в этой самой ванной, да?
— Ты либо ебу дался, — спокойно констатировал Сухожилов.
— Ты так теперь за ней повсюду, потому что ты с ней. Не я уже — ты! Когда же вы успели? В койку- то?
— Даты чего, чудак на букву «м»? Чего несешь-то? Не вышло совместной помывки, не вышло у нас. Я, может, и хотел, но счастье твое, эскулап, она мне оснований не давала. Да как тебе такое в голову вообще? Да это, если хочешь знать, неуважение к ней — предполагать подобное. И кто же из нас-то фантаст после этого? Нет, я бы мечтал, — захохотал Сухожилов, — чтобы она действительно тебе — от ворот поворот.
— Прости, прости, — сказал Нагибин, обращаясь неведомо к кому; стыд будто прокачали сквозь засорившуюся душу Мартына мощной помпой.
— Ты не о том сейчас вообще. Ты лучше думай, кто бы ее умыкнуть-то мог. Не исключаем ведь мы все-таки такого третьего? Который тоже ее ищет и нашел?
— Допускаем, допускаем, — над ними голос прогремел, как будто вправду сами небеса над головой пророкотали.
Нагибин вздрогнул, вскинулся. А наверху, на горке человек стоял — плечистый, плотный, невысокий; лоб — толкачом, глаза серо-стальные чуть навыкате. Широкоскулый, от носа к губам — глубокие резкие складки; выражение тяжелого презрения, жестокости и безразличия в одно и то же время, узнаваемо- стандартный мессадж обществу и миру — «нетронь меня», «не верь, не бойся, не проси».
— А ты-то кто? — сказал Нагибин.
— Да третий, тот, который ищет. — Мужик легко, не спотыкаясь, не оскальзываясь, по склону вниз сбежал и перед ними встал, знакомый преотлично Сухожилову и, соответственно, Нагибину неведомый. — Ну что, опять друг друга не убили? Добре.
— Спокойно, друг, — Мартына успокоил Сухожилов. — Знакомься вот — Подвигин, мы были вместе там в гостинице. Если б не он с ребятами, то мы и пары этажей бы не прошли.
— Ну а сейчас чего? Энтуазиаст? — Нагибин фыркнул. — С какого перепуга?
— Энтузиаст, энтузиаст, — бесцветно отвечал Подвигин. — Давайте ноги в руки — обстоятельство открылось.
— Ну?! — вскричали оба.
— Еще больничка есть. Барвиха, президентский центр.
— Не понял! Там они откуда? Как?
— А так. Там двадцать человек гостиничных. Какой-то толстосум им оплатил, ну, тоже с форума. Сам уцелел, теперь вот по церквям поклоны бьет, всем жертвам — помощь, деньги, реабилитацию; кого в Германию, кого в Барвиху, вот.
— Не Гриша Драбкин ли? — воскликнул Сухожилов.
— Да нет, другой, какой-то Федоров. Мне Драбкин, собственно, об этом сообщил. Там только женщины и дети, дети в основном… ну, эти, музыканты малолетние, «щелкунчики». Поехали. Две бабы в возрасте до тридцати пяти, подробности на месте.
— Ну вот! — чуть не подпрыгнул от ликования Сухожилов. — Вот! Ведь я же говорил тебе, Фома, а ты все — экспертиза. Рано! рано!
— А я смотрю, вы в теме, все повязаны, — Нагибин бросил на ходу, когда они втроем по лугу, без дороги, мимо майянских пирамид бежали. — Какой-то Драбкин, Федоров. Перезнакомились друг с другом, что ли, все? И всем моя нужна, как будто клином свет сошелся.
— Влюбились, друг, влюбились, — отвечали Сухожилов и Подвигин хором.
И вот уже в машину прыгают, Подвигин жмет на газ, помчались. Ни слова больше; каждый в скорлупе своей. И ничему не верит каждый, напрасной, преждевременной надежды не питает — уж слишком много раз обламывались, — сидят бездвижно, в терпеливом неиссякаемом смирении, боясь неосторожным движением задеть, столкнуть, разбить; и в собственных, приватных, заповедных — безраздельно ему, Нагибину, принадлежащих — чащобах бродит мартыновская мысль; лишь то Мартын сейчас припоминает, что памятно, известно только им двоим — ему и Зое. Он словно ревностно остаивает сейчас их личный космос, действительно запаянный в непроницаемый кристалл, и никому сквозь эти стенки — никакому Сухожилову — ни в жизни не проникнуть.
Он вспоминает, как они поехали знакомиться к ее отцу, который, прилетев из Франции, на месяц поселился у старого приятеля-художника в какой-то позабытой богом деревеньке под городишком Бузулук. «Хотите — приезжайте», — бросил им Башилов по скверной связи, отключился Они поехали, в Самаре сели на рейсовый автобус, который шел «по направлению к отцу» и высадил их в чистом поле, поскольку не сворачивал в потребную им глухомань и направлялся в пункт куда как густонаселеннее. Они пошли пешком, поскольку Зоя запальчиво уверила, что двадцать километров не беда; Нагибин согласился, и, бодро зашагав, сверяясь с картой, они свернули не туда; Мартын в сердцах был назван недотепой, географическим кретином и всю оставшуюся четверть неведомо куда ведущего пути покорно нес приравненное к живому весу поднятой на руки Зои наказание. Вместо башиловской Андреевки они вступили, а вернее, на попутке въехали в барачные кварталы Алексеевки, что на поверку оказалась не деревней — промышленным, запыленным до черноты, залитым жарким солнцем городком с прямыми линиями улиц, с бетонными коробками хрущевок, с похожим на сарай одноэтажным зданием автовокзала, с Дворцом культуры и — о, господи! — многоколонной двухэтажной гостиницей «Нефтяник», словно в городке отбоя от туристов и командировочных не знали.
Оставив ее на вокзале, в буфете, где продавались круглые, похожие на древние ископаемые, бледно-лимонные коржи и теплый лимонад в «поросших мхом» бутылках — «советчина, остановилось время», — он кинулся на близлежащий пятачок сговариваться с владельцами немногочисленных пикапов и джипов производства тольяттинекого автозавода: никто не хотел их везти — какой-то город Зеро, бесцветная, безликая, лишенная всех свойств ловушка, не иначе, мухоловка, как сказала Зоя; разобран мост был на дороге на Андреевку и получался крюк большой, — в конце концов нашелся загорелый до кирпичного оттенка, фиксатый и татуированный, разбойничьего вида парень, который «раскрутил» Нагибина на тысячу рублей (еще и ликовал наивный, не зная, что в столицах с этой суммы торг зачастую только начинается). Он побежал за Зоей, Кинулся в буфет — исчезла. Обшарил все окрестности, домчался до «Дома бытовых услуг» — пропала. Где? Расспрашивал прохожих, женщин, белоголовых местных велосипедистов-пацанят. Пришлось в кои-то веки составить даже до убожества примерный, приблизительный, скорее, бессловесный портрет Палеолог: рост средний, стройного сложения, волосы вьющиеся рыжие, глаза с прищуром, серо- голубые… какой-то урод-фоторобот, а не законченный, объемный, достоверный облик, нежности последыш и нелепости приемыш, подаренный Нагибину расщедрившимся роком абсолютно ни за что.
Нагибин разъярился, взмок, отчаялся и испугался одновременно. Схватил телефон, стал звонить, но абонент не отвечал и находился вне зоны действия сети, которая не очень чтобы действовала в этой