всасывая носом кровь, — за шиворотом было мокро, как в невозвратимом детстве — и снова, продирался, спотыкался, падал и вставал — за ним никто не гнался. Жить, жить — упруго пульсировало сердце, взбухало, билось в голове и отдавалось в пятках — жить. И дальше, дальше, в гущу, в чащу, сквозь плети, лапы, сосны, ели, орешник и ольшаник, скорей, скорей, изгвазданным, иску санным, изрезанным, изорванным — живым. И вырвался вдруг на простор. В слепящую ликующую белизну обширной безмолвной поляны. Все! Жив! Неуязвим! И рубанули тотчас чем-то твердым по ноге, свалили мордой в снег, насели сверху, завернули руки — «эти».

Он не скулил, не выл, ни «ы-ы-ы-ы» не издавал, не находилось «ы-ы-ы-ы-ы», чтоб выскулить и выхрипеть вот это самое кощунственное и оскорбительное деяние Господа с недели сотворения мира. Он знал: разговора не будет; влепить ему железкой по башке — ничто, простительная шалость в сравнении экспертизой ДНК и превращением Башилова-отца в окаменелость с парой глаз и ртом. Чуть приподняли, потащили. Куда? В болото, в яму, им лучше знать, куда, — нешумным и безвидным; в воде, в зловонной жиже его тело быстро почернеет, распухнет и станет творожистым, а впрочем, не все ли равно, где именно тебя до остова проворно обглодают черви. И под ногами вроде в самом деле чавкать начинает; до нитки мокрый ниже пояса — противно. Бросили и встали. Он что есть силы вжался мордой в снег и притворился как бы уже и неживым, как в детстве перед новой, совершенно незнакомой и потому и страшной медицинской процедурой, когда прекрасно сознаешь, что будет больно, но не ведаешь, насколько. И вдруг два раза сухо треснуло, раскалывая снежное безмолвие. Что? Почему? Должно не так — его рванули вверх за шиворот, поставили, сдавили непогрешимо-неослабной хваткой горло, сквозь снег он ничего не видел, лишь жить хотел — чтоб девяносто этих вот процентов сухожиловской воды не выплеснулись тремя миллиардами своих нуклеотидов, неповторимостью аллельных состояний, эритроцитами и тромбоцитами, всем существом и — что смешное, самое смешное — и без Зои; его неповторимые нуклеотиды и в самом деле возгласили «да и бог бы с ней»; еще бабахнуло, еще, лицо ожгло, прозрел, увидел небо, туже белизну, и вдруг горячим обожгло пониже поясницы, и обезноженный, обрубком он упал и стал как червь, пересеченный надвое лопатой. И все исчезло, кроме этой боли и неспособности вообразить, узнать действительную степень постигшей вдруг его неполноты.

— Пуанты, пачки, водокачки, — бормотал Подвигин, вцепившись в руль, и руки его были уже не средоточием силы, а словно квинтэссенцией желания зарыться, спрятаться в песок. — Пуанты, пачки, водокачки. И вскинулся вдруг — словно голос послышался. Вернее, два голоса, рвавших его в разные стороны. Один — высокий, звонкий, дочкин, Касин, со смехом до слез, до икоты, с дурманящим духом горячего хлеба; другой — громовой голос долга в ответ. И два в один сошлись, раскалывая голову, и вдруг взаимосогласованно в одном неотразимо-верном направлении потянули.

Подвигин выкинул из «барракуды» барабан, обратно вставил, выскочил из тачки и побежал на хохот Каси, которую как будто Сухожилов щекотал, — как лось и свирепея с санедым шагом, сквозь твердое, резиново-упругое, податливое, гибкое, сквозь колкое, бодливое, сухое, валкое, трескучее, сквозь снег, то петлями, то напролом, как зверь по следу; хрипел и обмирал от страха, что не настигнет, не успеет, падал и вставал. Вот волокли. За ними вниз, скатился, съехал. Настиг, ствол вскинул, белым резало в глаза. Восстановил дыхание, как мог, свел мушку с целиком, подшиб, добил; второй ослепшим, снежным Сухожиловым закрылся и тоже вскинул длинный ствол; Подвигин прыгнул в сторону, упал, перекатился — полжизни за спиной, а тело, мышцы помнили, впитали навыки убийцы в себя, как в губку, — но выстрелил, скорее, наудачу. И все, лежат все трое; ужален под лопатку первый, башка второго проветрена сквозной дырой, и к Сухожилову Подвигин со всех ног, а тот лежит, не поднимаясь, в снежной жиже, Подвигин на колени перед ним, и тискать, щупать каждый сантиметр, как будто Сухожилов — потерявшийся и найденный ребенок.

— Ты, тезка, что? Нельзя! Вставай! Да что ты, что? — под спину руку протолкнул. — Да как же это я тебя? Слышь, это, тезка, ты не смей, отставить! Ну, я прошу тебя, не надо, Серый, ну, не надо! — И поднимал его рывком, тащил и падал, и снова поднимал, и снова падал, и по щекам хлестал, кривился, словно тщетно надеялся часть боли, смерти в себя принять, и снова теребил и тискал, но Сухожилов только глупо, изумленно улыбался и только становился этой стылой, безответной, так рано устланной младенческим беспамятством землей, вот этим белым беспощадным снегом, идущим в мире миллионы лет.

19. Укус в ягодичную мышцу

Едва скользнув привычным взглядом по ряду скальпелей, пинцетов, ножниц, долот, рашпилей, Мартын опять мгновенно ощущает здешнюю, посюстороннюю свою свободу. Невыносимую, никчемную, убогую свободу в узкой области врачебного искусства, за четкими пределами которой он ничего не может изменить и не может никому помочь.

Беглый взгляд на ярко освещенное и чуть опухшее лицо бесчувственной пациентки, на котором выражение жертвенной готовности и ему, Мартыну, адресованной подобострастной преданности уже сменилось отрешенностью от всего, что происходит с ней во внешнем мире, за пределами искусственного сна. Две последних недели этот жиртрестик носил специальный корсет, который туго сдавливал живот, подготавливая органы к повышению давления.

По прочерченной Нагибиным линии разреза Душевиц вкалывает обязательный раствор эпинефрина; Мартын горизонтально проводит скальпелем по нижнему отделу стенки, взрезая слой за слоем до апоневроза — сначала сборящая мелко тонкая кожа, потом клетчатка, желтая, как на баранине, потом блестящая поверхностная фасция и плоские слабые рыхлые багрово-лиловые мышцы, — коагулятором он прижигает поврежденные кровоточащие сосуды.

Подкожный жир он рассекает по направлению кверху и под острым — в сорок пять градусов — углом и делает другой разрез по средней линии, по вертикали, продолжая его до темного пупка. Верхний край прекрасной четкой раны они с Душевиц быстро прихватывают кохерами — по три зажима с каждой стороны. Вооружившись лазером, Нагибин движется в багровой плоскости между поверхностной и собственной фасциями; трабекулы, клетчатка рыхлы, поэтому отслойка практически не требует усилий; дойдя до уровня пупка, Нагибин отделяет его от кожи окаймляющим разрезом — при этом Душевиц, положив затянутые в латекс узкие и длинные ладони на живот, растягивает кожу в стороны.

Двигаться вверх от пупка становится труднее: соединительные тяжи сделались плотнее, так что Нагибин разрывает здешние трабекулы энергичными раскрывающими движениями ножниц и умудряется не зацепить при этом веточки верхних надчревных артерий. Иссекши плотное обильное выпячивание жировой клетчатки и ушив ворота, Нагибин быстро делает разметку раствором метиленового синего: проводит линию, идущую от мечевидного отростка через пупочное кольцо до лобкового симфиза. Ввиду изрядной дряблости апоневроза Нагибин рассекает влагалища прямых мышц живота по медиальному и, отслоив, сшивает мышцы над белой линией не подлежащими рассасыванию узловыми швами.

Вернувшись в клинику чуть больше месяца назад, он проводит в операционной по двенадцать часов в сутки. Он и раньше был стахановцем, но сейчас ни одна, даже самая искусная и привычная к мартыновским нагрузкам операционная команда не вьщерживает ритма; Шлиман, Ира и Душевиц в один голос говорят о саморазрушении и что пусть Мартын не жалеет себя, но хотя бы о здоровье пациентов позаботится: при таком предельном напряжении даже он, Нагибин — безотказная, сверхточная машина, чьи движения выверены до микрона, — однажды обязательно даст сбой, спровоцировав гибельный коллапс, роковое кровоизлияние. По одной эндоскопической подтяжке каждый день — занимающей не меньше трех часов, — это чересчур.

«Хочешь доконать себя — пожалуйста! — заорал, не выдержав невозмутимый Марик. — Но не делай ты заложниками пациентов». Нагибин поманил его к себе, подвел к стеклу и показал глазами на недавно выровненный профиль пациентки. Молча вопросил — хоть один изъян, хоть один нечаянно задетый прободающий сосуд, хоть один пугающий отек, в конце концов, который не сошел на нет в положенные сроки? А на нет и суда нет. Протянул запястье, дал пощупать пульс. Что? Пустое сердце бьется ровно? Из — за этой проклятой необходимости жить, из-за этой неспособности сделать хоть что-то со своей телесностью он, Нагибин, и вернулся в клинику, из-за этого невыносимого здоровья и затеял гонку словно бы по выведению новой человеческой породы, у которой плоть была бы не стесненной, не придавленной, не

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату