мечты Семена принимали совершенно другое направление: представлялся ему большой деревянный дом на опушке соснового леса, особой конструкции автомобиль, а в нем молодая женщина. Было ясно, что она очень красива, очень любит Семена, и Семен точно так же любит ее.
Вот в таком ожидании он и жил.
14. Здесь и сейчас
Барселона
Март 2006
И Шувалов узнавал его — узнавал юродивого, узнавал Попрыгайчика Джимми, который и во сне оправдывал свою репутацию величайшего футбольного проныры, способного проходить сквозь любые стены.
И Шувалов, холодея от злости и отвращения, хочет что-то прокричать в ответ, протестующее, опровергающее, но язык не слушается его.
А Джимми трясется и задыхается от хохота.
«Ты же знаешь, мать твою, что я не знал! — что есть силы кричит Шувалов, но слова его срываются с губ беззвучно. — Я ничего этого не знал. Я не знал, что они делают со мной это, я боялся подумать, что такое вообще однажды может стать возможным».
Тут Шувалов проснулся. Нет, вернее, он проснулся не сразу, поначалу он просто понял, что спит. И это осознание принесло ему такую успокоенность, такое чувство невесомости… Он открыл глаза.
— Что с тобой опять такое? — прошептала Полина. Перевалившись через него, она нашарила на столике сигареты и поставила ему для пущего успокоения холодную пепельницу на живот.
— Я того почтальона во сне увидел.
— Господи, какого еще почтальона? Ты в последнее время сам не свой.
И он рассказал ей, как однажды раздался звонок в дверь и он побежал со всех ног открывать (ему было тогда девять лет), открыл, и в дверную щель просунулись две толстые длинные сардельки, а в этих сардельках был зажат почтовый конверт. Почтальон-инвалид. Безрукий. Стоически переносивший свое отвратительное увечье. И такую он злость почувствовал тогда, такое неприятие всяческого уродства, такое бешенство на то, что человека можно так унижать, что могут так глумиться над ним и люди, и природа… На какой-то момент он даже лишился дара речи. И вместе с тем почувствовал себя счастливым, непристойно, возмутительно, непозволительно счастливым: он радовался, что избежал подобной участи при рождении и что не попал до сих пор ни под циркулярную пилу, ни в какое-нибудь зубчатое колесо. И много-много раз потом испытывал он всю ту же преступную радость, и любовался на свою телесную цельность и нетронутость, и упивался той ничем не ограниченной свободой, которую ему давали собственные ноги.
— Ну почему же ты сейчас вспомнил об этом? Сейчас-то почему он вернулся? — спросила Полина.
— Не знаю, почему. Я ведь не могу этим управлять, — соврал Шувалов.
И тут она впервые за долгое время испытала мучительную тревогу и страх: Шувалов, давно такой прозрачный, ясный и понятный, сделался опять непроницаемым и совершенно отдельным от нее. Он вновь отдалялся, он вновь ускользал, он погружался в какую-то тягучую трясину беспокойства, в какое-то оцепенение, весь предавался напряженному всматриванию, и где-то очень далеко от нее, в недоступных ей и потому ужасных дебрях блуждали сейчас его мысли. И взгляд его, конечно, был направлен сейчас на зеленое поле, которое она ненавидела, и думал он о какой-то сложнейшей комбинации. «Ничего, ничего, — сказала она себе. — Это все у него пройдет. Он временами такой становится угрюмый, сосредоточенный. Ты должна понимать. Ты давно все это как следует выучила. Потом все закончится и станет как было. Он же нужен нам, нужен и поэтому не может не вернуться. Господи, да чего же ему не хватает? Чего еще хотеть? Бояться-то чего?» По ее представлениям, он сейчас находился в самом расцвете и его честолюбие было полностью удовлетворено… Когда же он наконец забросит хмурое недовольство собой и просто начнет получать удовольствие от игры, которую он так любит? «Еще года два или три, — думала она, — и все это кончится. Он повесит свои проклятые бутсы на гвоздь. Пусть напишет об этом книгу, дурак, уж если в голове у него столько много всего. Я ему помогу. Пусть мысли будут его, а слова мои. Ну хорошо, даю ему пять лет, раньше он вряд ли успокоится. А потом будет просто жить. Ты слышишь, Шувалов, будешь просто жить у меня как миленький. Я тебя не брошу, маленький мой дурак, и не отпущу. Если только раньше… Нет, этого не может быть, потому что этого не должно случиться никогда. Я его прикреплю к себе, приклею, я к нему прирасту. Точка». И с какой-то мучительной нежностью она гладила и целовала его.
А он все никак не мог теперь отвязаться от Попрыгайчика Джимми и на каждый новый матч выходил с засевшим в сердце страхом, с удушающей боязнью повторения той проклятой игры на «Делли Альпи». Тюрама больше не было, Шувалов больше с ним не встречался, пропустив из-за красной карточки ответную игру. «Барселону» ожидал в полуфинале европейской чемпионской лига грозный лондонский «Тоттенхэм» — настоящая машина по убийству романтически настроенных и безоглядно атакующих команд, клуб — собственность Коплевича, российского банкира, давно уже имевшего на каталонцев зуб. Шумиха вокруг предстоящей встречи очень скоро приобрела неслыханные размеры. Как только не называли предстоящую схватку: и битвой каталонских «аристократов» с лондонскими «плебеями», и схваткой последних футбольных «романтиков» с безликим прагматизмом расчетливых циников новейшего образца. Но и без всех этих перлов, без этого пышного суесловия всем было очевидно, что предстояло столкновение двух совершенно противоположных философий, исключающих друг друга мировоззрений. «Барселона» проповедовала футбол как искусство, а «Тоттенхэм» — футбол как бизнес. Припоминали фантастический шуваловский побег, железный ящик в грузовом отсеке самолета, несостоявшийся контракт с Коплевичем…