Блиииин!!! Чего бы такого соврать? Воспользуюсь готовой отмазкой!
— В детстве, когда мы жили во Владивостоке, я услышал эту забавную песенку от итальянского моряка. Моя няня (Во вру: няня), была так любезна, что записала ее на память (Гы! Суровый однорукий дядька-казак, записывающий песенку на итальянском, живо промелькнул перед моим внутренним взором). — Переведя дух, я продолжил. — Однако я с радостью передам вам эту песню, ведь в исполнении столь выдающегося артиста, она заиграет новыми красками.
На том и порешили…
На следующий день мне доставили нотную тетрадь, а еще через день меня вновь навестил Кошевский. На этот раз в сопровождении оркестратора (так он и выразился) театра 'Аквариум' господина Пухлевского Евгения Антоновича, который на самом деле оказался Евно Абрамовичем.
Вместе мы обсудили тонкости исполнения 'Блю канари' на различных инструментах, а Пухлевский пообещал представить конечный результат на мое рассмотрение через несколько дней.
Ладно…
Посмотрим, что у них получится!
Со всеми этими музыкальными хлопотами время пролетело незаметно. Близилось 15 сентября и очередная эвакуационная комиссия, которая решит мою дальнейшую судьбу.
Я морально готовился к скорому отбытию на фронт…
Хотя, на самом деле фронт не покидал меня все это время — он был со мной, таясь где-то в глубине души. Стресс, который испытывает человек на войне, становится как бы частью его сознания. Психика адаптируется к экстремальному состоянию, да так, что на обратный процесс уходят годы.
Однажды я все это уже пережил — в той прошлой жизни, в будущем 1995 году… Различия все же есть. Тогда я был моложе, глупее и бесшабашней. И война была иной… И понимал прекрасно, что с моим ранением меня комиссуют.
Тут все иначе…
Даже со стороны заметно, что офицеры, готовящиеся к повторному отъезду на фронт, меняются с приближением решающей даты: кто-то становится все более задумчив и молчалив, кто-то излишне воинственен и шумен.
Люди готовятся вновь стать актерами страшного спектакля Великой войны: бессмысленного и беспощадного…
Что-то я размяк, разнюнился…
Настроение с утра поганое, как будто что-то гложет внутри непонятное. Тянет и не отпускает.
И погода отвратительная — еще с ночи зарядил дождь. На улице сыро и холодно и отправиться на прогулку нет ни желания, ни возможности.
Сидя у окна, я отстраненно наблюдаю за барабанящими по стеклу крупными каплями, будто размывающими вид из окна на сентябрьскую Москву.
В таком мрачном настроении ожидаю приезда матушки — сегодня среда, отведенная согласно условному внутрисемейному графику, для посещения меня-болезного.
Из дождливого марева вынырнула пролетка и остановилась под окнами госпиталя. Это не ко мне гости? Не разберу — кто? Приехавший укрылся под зонтом и заспешил к входу в нашу богадельню, оставив извозчика мокнуть в ожидании.
Раз извозчик ждет, то посетитель к нам явно ненадолго, а значит не ко мне.
Как оказалось, я ошибся.
В коридоре послышался торопливый перестук каблучков, перемежающийся с чьими-то тяжелыми неторопливыми шагами, скрипнула дверь, и в палату вошла наша Мэри.
— Александр Александрович, к вам посетитель!
В распахнутую дверь как-то боком просочился крупный бородатый мужик в сером кафтане, теребивший в руках смятый картуз.
Я с некоторой задержкой, но все же узнал в нем нашего дворника с Ермолаевского переулка — Архипа Герасимова.
— Здравствуйте, стало быть, Ляксандра Ляксандрыч! Меня барыня послала, чтобы я, стало быть, вам сообчил…
— Здравствуй, Архип… Чтобы что сообщил?
— Стало быть, старая барыня, бабка ваша Ирина Натольевна, — дворник вздохнул и размашисто перекрестился. — Сегодня под утро преставилась…
* * *
Дом. Милый дом…
Желтый особняк с белой лепниной на фасаде и маленьким садиком за кованой чугунной решеткой.
Фамильное гнездо в двух шагах от Патриаршего пруда или, если точнее, от Бульвара Патриаршего пруда. Городская усадьба конца 19-го века, если говорить официально.
Этот дом построил мой дед — генерал-майор Николай Егорович фон Аш на месте пепелища оставшегося от дома Бриткиных, уничтоженного пожаром в 1884 году.
Выбравшись из пролетки, вслед за Архипом, я на мгновенье остановился, чтобы полностью осознать для себя этот привычно-непривычный образ. Дождь почти прекратился, и ничто не мешало синхронизации новых воспоминаний с моим новым 'я', как обычно вызвавшей сильное душевное волнение.
Пройдя через кованую калитку и поднявшись на крыльцо, вновь застываю в нерешительности — рука не поднимается открыть дверь.
Сделав над собой усилие, вхожу и…
Голова кружится от знакомого запаха.
Пахнет домом… Домом и еще тысячей других неосознаваемых запахов: уютом, теплом, защищенностью…
Хочется закрыть глаза и до отказа наполнить легкие этим приятным, сладким ароматом.
Так и стою в сенях, любуюсь: на стены с полосатыми 'французскими' обоями в белую и зеленую полоску, обшитые по низу деревянными панелями, на высокие двустворчатые двери из мореного дуба, на резные столбики лестницы…
Взгляд натыкается на большое зеркало, накрытое темным покрывалом…
Смерть в доме…
* * *
Из боковой двери ведущей на кухню, выбегает наша горничная — Ульяна.
— Ой! — Сложив руки на груди девушка в испуге застыла. Не узнала, наверное.
— Здравствуй, Ульяна! А матушка где?
— Ой! — Снова восклицает она. — Александр Александрович приехали… Сейчас, бегу… — И, что характерно, убежала. Вверх по лестнице.
Вот чумовая…
Водружаю фуражку на вешалку и, подавив пришедшее из конца 20-го века желание разуться и надеть тапочки, поднимаюсь вслед за ней, на ходу расстегивая ремень и портупею.
Наверху меня встречает мама… В черном платье со стоячим воротничком она стоит, держась рукой за перила и молча смотрит покрасневшими от слез глазами.
Отшвырнув амуницию в стоящее рядом кресло, бросаюсь навстречу матери и обнимаю, прижимаю к себе…
— Мама…
— Сашенька… Мальчик мой… Горе у нас…
Мне — старшему в двух ипостасях, она кажется такой маленькой и беззащитной. А может быть, причина в том, что 'мы' стали старше…
Каждый раз, когда судьба отнимает у нас близкого человека, мы становимся старше — такова плата за взросление.
Интересно, сколько же лет добавила мне потеря моей 'прошлой' жизни: родителей, родных, друзей…