передо мной на коленки и в поклоне соснул мне руку.
Ну комик! Ну балабан!
Вспыхнула я вся порох порохом, понесла хвост чубуком.
– Послушайте, – говорю. – Ну на что ж вы ломаете комедищу? Заради чего с лакейской прытью руку мужатке лизать!?
Настёгиваю я так, а сама смотрю на лотошника ненастно, студёно, на-поди, пострашней, чем колорадский жучина на молоденький картохин листок.
– Да руки ваши золотые не то что целовать!.. Мой быть, им памятника до звёзд мало!
Эвона какую отвагу дал куражу своему.
Эвона как разошёлся, ровно тебе в магазине мешок смелости прикупил...
– Да перестаньте мозолить язык! – пускаю я против шерсти. – Не то закройте дверь с той стороны. Играйте давайте лучше...
На том он и сел.
Пожал плечиками, пошёл понуро выкликать бочонки.
Поостыла я малок.
Посматриваю искоса на лотошного предводителя и неловкость всё круче забирает меня.
Да-а, наложила на себя такую, думаю, блажь, от которой посторонние как только с диву не упали.
Может, он от чиста сердца, а я – закройте дверь с той стороны! Задала такой пыли! Ох, и тиранозавриха...
Может, в самом деле про руки про мои его правдушка?
Доброе слово и кошке в отраду, говорю я себе. Ты-то на кой леший от того слова на стенку готова лезть? Бросай давай такую замашь. Охолонь. Не больно горячись, а то гемоглобин ещё падёт... Да не смотри на командированного комом. Смотри россыпью.
Говорю я это себе, вроде улыбаюсь.
Поднял мой обиженный лотошник покаянные глаза. В ответ несмелую смазанную шлётзасылает усмешеньку:
– Во взгляде вашем ясно читаю про себя: люблю тебя, как клопа в углу, где увижу, тут и задавлю. Анна Фёдоровна, уж лучше мазните меня по моське, только не калите себя. Не жгите нервы.
– Ну... Что прошло, пускай идёт. Ворочать не побежим.
– Анна Фёдоровна, – говорит он в задумчивости. – А нельзя ли... Барабанные палочки, одиннадцать... А нельзя ли механизацию какую удумать в вашем деле? Венские стулья. Сорок четыре. Скажете... Туда-сюда, обратно в сумку. Шестьдесят девять. – И он безразлично сронил бочонок назад в мешочек. – Скажете, пристал, как дуроплёт какой на подгуле к столбу. Не серчайте. Влюбовину мне всё это.
Вследки за бочонком в мешочек сухой плетью пала стоймя и его рука. Но забыла погреметь бочонками. Не достала нового.
Так и затихла. Замолкла в мешочных потёмках.
Игра обломилась.
И мне тоже расхотелось лотошничать.
– Ещё до войны, – вспоминаю, – мой покойный муж допластался... Электрическую придумал самопрялку. Только я отвод поднесла той прялке. Нам надобно прясть нитку нежную, тонкую. Как паутинка. Вот, может, откуда имя платков? У прялки же нитка крутая, скорая на обрыв. У одной у моей вдовой товарки, – в виду я держала задушевницу Лушу Радушину, – сам любил с ухмелочкой повторять: «Техника у нас – одна хитрость; никакой тебе механизации, так есть та же хитрость». И сладил хозяин приспособленьице, похожее на игрушечную деревянную лошадушку на колёсиках. Так себе приспособленьице. Не Бог весть каковское, пустячное навроде того. А вот, поди ж ты, товарка в лучшем виде выезжает на той лошадушке. Вчетверо быстрей против обычного сучит пуховую нитку с хлопчаткой!
– Значит, наш брат-ротозей мастак не только снегирей ловить. Но и в вашем деле подсобник?
– Да уж не последняя спица.
– А можно, Анна Фёдоровна, научить нашего губодуя вязать?
– А почему нельзя? Видите, медведушки по циркам на коньках «Калинку» отплясывают. Слонов учат играть в футбол. А уж пригнуть мужика к вязанью делко незатейливое. Мало, но есть, вяжут мужики. Знаю, один парнище у нас в Жёлтом ладится жениться. Так вот он дома смотрит телевизор и вяжет. Не кактусы какие там. Без расколов наяривает! Спицы так и взлётывают! Девушка, сердцу милая уважительница, гляди, только за это на него и не надышится. А другой вон, – вернул Бог память, вспомнила, – уже при жене... Колюшок Упоров. Сорок годков человеку. И вяжет дажно не дома. Ездит в ездки генералом при вагоне...
– Он что, проводник?
– Во, во! Поезд своим путём себе бежит; Колюшок закупорился в тиши от мира на ключ и засопел в спокое за спицами. Знает твёрдо, дальшь рельсов никуда его вагонишка не скакнёт. Домой – это уже из нормы не выпадает! – без готовой серединки не вертается. И что в смех и грех, у Коляйчика с бабой схлёстки по вязальной части задаются. Николашенька что? Только жак, жак, жак – проворней бабы петли кладёт. А ей это – спицей по сердцу! Не нравится да навроде как и всесовестно от людей. Накипит у ей, лишний разок и сцепются...
– Ну, раз обидность подсекла...
– Легонько разомнутся... Обидка и уляжется... В нашей сторонушке приключается и такое, правда, в большую редкость, что муж жёнушке, которую почитает до невозможности как, на Восьмой март не кулёк конфет иль какую ещё там магазинную тряпицу – до?рит платок, что сам выработал.
– Славно-то как!
– Я про что вот сушу голову... Как, девоха, ни храбрись, жизнюка вырывает да угребает своё. Спешной ногой к последней правит точке.
На глаза плоха уже. Линии в тетрадке хоронит от меня туман, сядь я за письмо без очков. И сердце подбаливает...
А всё бежишь в думках жить, жить, жить...
Хоть оно и поют, старость не в радость, а я так скажу: старость плоха одним только тем, что и она кончается, всерешительно одним только тем, что и она знает честь.
28
Не то счастье, о чём во сне бредишь,
а вот то счастье, на чём сидишь да едешь.
Пожила я не с воробьиный скок. Припало повидать всякой жизни. А грешна, кортит бабке поскрипеть ещё да поойкать. Вон какой компот...
Знамо, вязать – глаза терять.
Всё одно и при нонешних уклонных моих годах без вязанья, без дела не могу я.
Огородик посадишь, картошки клинышек какой под окном.
Меж картофельных кустов расквартируешь розы, георгины, хризантемы (золотые шары эти потом кланяются тебе как живые, когда ни глянь летом за вязаньем в окно враспашку), гвоздики, маки, пионы, тюльпаны, подсолнухи... Дивная у меня семейка.
Покопаешься маненько на огородике, уже и жди в гости приступ. Аховая стала труженка.
Теперь самый сердечный мой друг валидол. Скрозь, куда ни носи меня ноги, он со мной. У