Но сначала нам принесут целую кучу денег, которую я одолжил у одного оч-чень хорошего человека!
— Иди спать, Эвбулид! — не поверив ни одному слову мужа устало посоветовала Гедита. — Да, и когда принесут эту кучу денег, не забудь предупредить, чтобы сняли обувь за дверью…
Однако Эвбулид вопреки обыкновению не спешил на свою половину. Хитро прищурившись, он вытянул вперед руку, которую до этого держал за спиной, и показал канделябр.
— Значит, не веришь! А это тогда что?
— О боги! — всплеснула руками Гедита, глядя на вырезанное в центре канделябра изображение Гелиоса, мчащегося в своей колеснице. Белые лошади, бог в лучистом венке, ужасные скорпион и рак были, словно живые. — Неужели в Афинах еще есть люди, которые могут позволить себе такую роскошь?..
Гедита проворно вытерла руки о край хитона, осторожно дотронулась до розового мрамора. Камень был нежным и гладким, как кожа ребенка. Подняла на мужа недоуменные глаза:
— Откуда это?
— Из самого Рима!
— Тебе дал его на время кто-то из друзей? Надолго? Хорошо, если на весь завтрашний день, чтобы дети смогли налюбоваться им!..
Загадочно усмехаясь, Эвбулид поставил канделябр на столик, закрепил на подставках- лепестках три бронзовых светильника, залил их маслом и поднес поочередно к каждому раскаленный уголек.
Весело затрещали фитили. Яркие язычки пламени наполнили комнату непривычно ярким светом.
— Как красиво… — прошептала Гедита.
— Еще бы! — важно заметил Эвбулид. — Ведь я купил этот канделябр, как символ нашего будущего богатства. И, зная твой несносный характер, как доказательство того, что я не лгу!
— Так он — наш?!
— Так же, как и твой заплатанный хитон!
— И значит, мельница с кучей денег…
— Мельница и двенадцать мин![4]
— Правда?!
Всю ночь Эвбулид не спал, обсуждая с женой, как счастливо они заживут, когда мельница начнет приносить им доход. Это уже не остатки от наследства умерших родителей и не жалкие пособия государства, которые едва позволяли сводить концы с концами!
Эвбулид быстро успокоил Гедиту, что долг — дело обычное, многие афиняне теперь прибегают к его помощи, чтобы вырваться из нищеты, и она мечтательно шептала:
— Первым делом соберем приданое для Филы! Девочке скоро двенадцать лет, еще год- другой, и пора будет замуж.
— Выдадим ее за богатого афинянина!
— Богатого и красивого, а еще — умного: пусть будет счастлива!
— Диоклу справим новую одежду. Стыдно смотреть на него: парню тринадцатый год, а он ходит в лохмотьях!
— Клейсе — красивую куклу…
— Тебе — отрез на новый хитон и рабыню по хозяйству!
— А твой римский друг не обманет? — вдруг испугалась Гедита. — Не передумает?
— Квинт? Никогда! — засмеялся Эвбулид и торопливо зашептал: — Он уже дал мне сегодня сто драхм. И дал бы еще, да больше у него при себе не оказалось. Но он пообещал, что остальные через полмесяца принесет его раб!
— Как это было бы хорошо…
Наутро Гедита первым делом поспешила к жене соседа Демофонта поделиться радостью. Но та неожиданно огорчила ее. Целый час она рассказывала о жертвах ловких ростовщиков, окончательно разорившихся или даже проданных в рабство, обещала подробно разузнать все о мельнице и о римлянине, и так напугала Гедиту, что теперь она смотрела на монеты с нескрываемым ужасом.
Несколько раз она порывалась остановить мужа и просить вернуть эти деньги пока не поздно. Но унылый в последнее время голос Эвбулида был таким ликующим, а всегда озабоченное лицо его излучало столько радости, что готовые уже сорваться слова замирали на языке.
И Гедита, чтобы удержать слезы, только крепче прижимала к губам край хитона.
… — Сто шестьдесят три, сто шестьдесят четыре, — словно почувствовав ее состояние улыбнулся жене Эвбулид. Подмигнул сыну: — Сто шестьдесят пять!
Диокл, худой и юркий, как все дети Афин в его возрасте, мигнул в ответ сразу обоими глазами и снова впился в серебро восторженным взглядом.
Фила зевнула в кулачок и украдкой оглянулась на дверь гинекея, где ее ждала, наверное, уже остывшая постель.
Пятилетняя Клейса, укутанная в обрез старого гиматия, наклонилась к глиняной кукле и стала тихонько напевать, баюкая ее.
— Диокл, не ослепни! — посмеивался подмечавший все вокруг Эвбулид.
— Фила, так ты и свое приданное проспишь! Армен, а ты что — тетрадрахму решил проглотить?[5]
Высохший, болезненный раб закрыл рот и горестно усмехнулся:
— Зачем мне теперь серебро? Впору уже обол Харона[6] за щеку, да только нам, рабам, не положено…
Он закашлялся, схватившись рукой за грудь, и так надсадно и долго хэкал горлом, что Эвбулиду самому захотелось прокашляться за него. Он с жалостью покосился на своего единственного раба и сказал:
— Что закон жалеет для вас даже медный обол — это так. Но здесь все свои. Придумаем что-нибудь, когда Аид позовет тебя в свое печальное царство.
— Как будет угодно господину… — благодарно взглянул на Эвбулида Армен. — Лишь бы у него потом не было неприятностей. Я уже и на могильную плиту накопил, господину останется лишь сделать надпись, какую он сочтет справедливой…
— Это будет длинная и красивая надпись! — пообещал Эвбулид. — Как тебе нравится, скажем, такая: «Здесь отдыхает от земной жизни самый преданный и покладистый раб Афин — Армен, двенадцать лет верой и правдой прослуживший в доме Эвбулида. Кто бы ты ни был, прохожий, — свободный или раб, как и я — прощай!»
— Нет! — всхлипнул Армен и замотал головой. — У господина будут неприятности, что он похоронил раба на кладбище, вместо того, чтобы бросить на свалку за городом. Пусть господин оставит одно только слово: «Прощай».
Он задумался, но монеты, мелькавшие в руках Эвбулида, отвлекли его от печальных мыслей. Подбородок Армена опять отвис, обнажая беззубый, с острыми осколками корней рот. Морщинистое лицо раба выразило крайнюю степень изумления: откуда вдруг такое богатство в доме, где еще вчера за счастье почиталось иметь лишний обол?..
— Сто восемьдесят…
Тонкие, холеные пальцы Эвбулида потянулись к теплу светильника и, подрагивая, замерли над ним.
Холодна зима в третьем году 161-й Олимпиады[7], и,