рассветлилось за плечами сидящего на траве великана — словно это огромное нечто прорвалось сквозь небо и ночь, оставив за собой светящийся разрыв.
Очередной поезд, ворвавшийся на железнодорожный переезд, хлестнул заросли сверкающим бичом света. Здыб открыл рот и захрипел.
Сидящее на корточках на газоне горбатое чудовище с огромным, покрытым наростами брюхом, оскалившись, подняло тело Хенцлевского в корявых лапах. Фары поезда взбурлили огороды тысячью движущихся теней. Здыб хрипел.
Чудовище разинуло пасть и с хрустом, одним щелчком отгрызло Хенцлевскому голову, далеко, с размахом, отшвырнуло тело. Здыб услышал, как тело ухнуло о конструкции из гофрированной жести. Моча теплой волной стекала по его бедру. Он уже ничего не видел, но знал, чуял, что чудовище, мерно переставляя короткие лапы с огромными ступнями, идет к нему.
Здыб хрипел. Ему очень хотелось что-нибудь сделать. Хоть что-то.
Но он не мог.
Музыка, склеивающая Завесу, разрывалась, лопалась, распадалась на эластичные лоскуты. Трещина увеличивалась, с той стороны ползла клубящаяся смрадная мгла, огромные, лохматые тучи, туман, насыщенный тяжестью, как плевок сырости, мешающейся с кислотным городским смогом. На крыши, на асфальт, на оконные стекла, на автомобили падали первые редкие капли.
Падали капли желтые, шипящие при соприкосновении с металлом, протискивающиеся в щели и трещины, где палили изоляцию кабеля и грызли медь проводов.
Падали капли бурые, большие и вязкие, и там, где они падали, блекла трава, листья сворачивались в трубочки, чернели стебли и ветки.
Падали капли чернильно-черные, и там, где они падали, испарялся и плавился бетон, раскалялся кирпич, а штукатурка оплывала по стенам, как слезы.
И падали капли прозрачные, которые вовсе не были каплями.
У Ренаты Водо была безобидная причуда, чудаковатый обычай — неизменно, укладываясь в постель, она проверяла, опущена ли крышка унитаза и заперта ли дверь в ванную. Унитаз, открытый в таинственный и враждебный лабиринт каналов и труб, был угрозой — он не мог оставаться открытым, не защищенным — ведь «нечто» могло из него выйти и застигнуть спящую Ренату врасплох.
В тот вечер Рената, как обычно, опустила крышку. Проснувшись от беспокойства, обливаясь холодным потом, трепеща в полусне, как рыба на леске, она попыталась вспомнить, закрыла ли дверь. Дверь в ванную.
Закрыла, подумала она, засыпая. Конечно же, закрыла.
Она ошиблась. Впрочем, это не имело никакого значения.
Крышка унитаза медленно поднялась.
Барбара Мазанек панически боялась любых насекомых и червяков, но истинный, вызывающий прилив адреналина страх и пробирающее все тело дрожью отвращение пробуждали в ней уховертки — плоско-округлые, юркие, бронзовые страшилища, вооруженные похожими на щипцы клешнями на конце брюшка. Барбара глубоко верила, что эта быстро бегающая, пролезающая в каждую щель гнусность только и ждет случая, чтобы вползти ей в ухо и изнутри выжрать весь мозг. Проводя каникулы в палатке, она каждую ночь старательно засовывала в уши затычки из ваты.
В ту ночь, проснувшись от беспокойства, она невольно прижала левое ухо к подушке, а правое прикрыла плечом.
Это не имело никакого значения.
Сквозь неплотно прикрытые двери балкона грязной маслянистой волной начали просачиваться и растекаться по комнате миллиарды юрких насекомых. Глазки их светились красным, а клешни на кончиках брюшек были остры, как бритвы.
— Конец, — сказал Керстен. Деббе молчала, сидя неподвижно, с широко раскрытыми глазами, легонько подергивая черным кончиком хвоста.
— Конец, — повторил пес. — Итка, мы не можем ничего сделать. Ничего. Слышите? Пасибурдук, перестань, это не имеет смысла.
Хомяк перестал играть, застыл, поднял кверху черные слепые пуговки. Такой уж он и есть, подумал Керстен, не изменишь. Все ему приходится повторять два раза. Что ж, это всего лишь хомяк.
Деббе молчала. Керстен лег, опустил морду на лапы.
— Не удалось, и нечего дальше пытаться, — сказал он. — Завеса лопнула окончательно, и на этот раз нам ее не залатать. Они прошли. Те. Оттуда. Понятно, Завеса вскорости срастется сама, но я не должен вам говорить...
— Не должен. — Итка оскалил зубы. — Не должен, Керстен.
— Кой-какие шансы еще у этого города есть. Пока Бородавчатый не перешел на эту сторону, у города есть еще шансы.
— А другие города? — отозвался неожиданно Пасибурдук. Керстен не ответил.
— А мы? — спросил крыс. — Остаемся?
— Зачем?
Итка сел, опустив заостренную мордочку.
— Итак... Согласно плану?
— Ты видишь другие решения?
Издалека, со стороны селения, донесся до них звук. Волна звука. Керстен ощетинился, а Пасибурдук съежился в рыжий шарик.
— Ты прав, Керстен, — сказал Итка. — Это конец. Уходим в Бремен. Там ждут другие.
Крыс обратился в сторону Деббе, по-прежнему сидящей недвижимо, как пушистая полосатая статуэтка.
— Деббе... Что с тобой? Не слышишь? Конец!
— Оставь ее, Итка, — заворчал Керстен.
— У тебя такой вид, — шикнул крыс на кошку, — будто тебе их жаль. Что, Деббе? Жаль их?
— Что ты можешь знать, Итка, — мяукнула тихо, неприязненно кошка. — Жаль? Может, и так, жаль мне их. Жаль мне прикосновения их рук. Жаль мне шелеста их дыхания, когда спят. Жаль мне тепла их колен. Жаль мне нашей музыки, которая едва лишь познана, а