поведении», «рыцарском слове», «рыцарском духе». У нас — в Польше — были «рыцарские кружки» в прежних кавалерийских хоругвях и в давнем сейме. Рыцарская школа и... пан Володыевский, Малый рыцарь. До сих пор рыцарем становится офицер, к погонам которого прикоснулась сабля во время церемонии присвоения звания. Человек, награжденный орденом Виртути Милитари, становится «кавалером»[101], кавалером также именовался юноша, который «по-рыцарски» — учтиво и благородно относился к девушке и был ее опекуном и защитником. И именно «Спящие Рыцари», а не Спящие — например — уланы ожидали в Татрах (в Польше или в других местах — в мире) Дня Великой Битвы. Нам также прекрасно известно — наша история об этом позаботилась — понятие «рыцарская смерть».
Что касается вошедшего в поговорку «рыцаря без страха и упрека» (chevalier sans peur et sans reproche), то неплохо было бы знать, что первым историческим носителем такого титула был известный французский рыцарь Арнольд Вильгельм де Барбазон (1360—1431), вторым же — еще более знаменитый Пьер дю Таррель, известный как Баярд (1473— 1524).
Так какими же — могут спросить — были рыцари на самом-то, деле? Ежели действительно столь уж жестокими, как хочет сказать автор, то как попали эти «рыцарские» элементы в нашу культуру и язык, да и почти во все языки мира[102]?
Отвечаю: они забрели из рыцарского романа — прежде же всего из переработанного (на универсальный европейский лад) артуровского мифа. Попали они не только в литературу, поэзию и разговорную речь, но и в историю. Ибо исторически подтвержденные чрезвычайно немногочисленные примеры действительно рыцарского поведения восходят к тем временам, когда легенда об Артуре и его верных товарищах из Камелота была уже широко популярна и знакома. Немногочисленные «хорошие рыцари» просто старались подражать своим литературным образцам. При этом они, как правило, ограничивались тем, что выступали на турнирах в костюмах Ланселота, Тристана или Гавейна да украшали шлемы шарфами и лентами своих Гвиневер и Изольд. В повседневной же жизни, а уж тем более на войне, подражать идеалам было затруднительно.
Артуровский миф в последующих фазах развития не отличался одной лишь ностальгией по старым добрым, ушедшим временам, когда еще на свете жили действительно добродетельные, верные и благовоспитанные рыцари. Миф не сокрушался по поводу упадка рыцарской культуры. Не над чем было сокрушаться, скорбеть, ибо — как доказывают многие историки — об упадке рыцарской культуры можно говорить уже с момента возникновения рыцарства и его культуры вообще. В действительности миф шел гораздо дальше: творил рыцарскую утопию. Творил совершенно фиктивный идеал. Идеал рыцаря, которого никогда не было.
Обе упомянутые выше проблемы всплыли, как говорится, когда кельтский миф стал биться за значимое место в европейской культуре, когда начал приобретать универсальность. Однако эта универсальность — что любопытно — не смогла стереть кельтских следов, которые продержались в любой, даже наиболее искаженной и «модернизированной» версии легенды.
НАЦИОНАЛЬНЫЙ АСПЕКТ МИФА
Артур был кельтом. С дедов-прадедов и всем существом. Больше того, Артур был идеализированным кельтом. Он попросту должен был быть таким. Кто не поймет этого, тот никогда не поймет легенды.
О днях праздников и кельтских обрядов я уже упоминал, о валлийской мифологии говорил, к ее соотношению с некоторыми героями и личностями мы еще обратимся, когда займемся вопросом who is who в легенде. Пока же остановимся на некоторых существенных принципах «кельтскости», непосредственно относящихся к центральной фигуре легенды — королю Артуру, тому Артуру, который был повелителем кельтов.
Даже в лучше всего нам известном и в то же время наиболее искаженном каноне мифа нас наверняка заставят задуматься отдельные явления и факты. Взять хотя бы такой: почему Артур, сын Утера Пендрагона, должен пользоваться волшебствами Мерлина и вытаскивать меч из камня? Зачем главари кланов («короли») собираются на «посиделки», чтобы решить, кому же стать у них самым главным? Если трон даже не наследуется, то почему бы просто-напросто не взять власть в руки самому сильному либо самому богатому?
А потому, что осуществление власти у кельтов понималось и исполнялось совершенно уникальным для тогдашних сообществ образом. Король (племенной вождь) не был хозяином земли — земля была всеобщей, принадлежала всем. Владыка получал власть на правах доверенного лица — осуществлял правление от имени «народа», а не от собственного. Это очень важно, поскольку нам, воспринимающим миф в его средневековой (европейско- средневековой) форме, Артур является в ипостаси короля-сюзерена, его рыцари — в образе вассалов или ленников, а население страны Логр — подданными. Нет ничего более ошибочного. Кельтский повелитель не мог ни унаследовать, ни принять власть, не мог ее единолично осуществлять. Власть была ему поручена в результате консенсуса, а при ее осуществлении властелин обязан был руководствоваться благом страны и народа. Это благо понималось как благо земли — при хорошем владыке страна, или буквально понимаемая земля, была здорова и счастлива, цвела и рожала, кризис же власти либо хаос безвластия означали неурожай, голод и другие напасти. Когда правление владыки хромало, болела и земля. Скверно управляемая страна (этот мотив позже неоднократно использовался в литературе) превращалась в Бесплодные Земли, «La Terre Gaste, The Wasted Land» (Элиот).
В мифологиях и преданиях всего мира бытует мотив короля-богатыря, который благодаря своим геройским деяниям получает признание всего народа и которому народ в знак признания заслуг и личных качеств доверяет власть. И править он должен был так, чтобы народу жилось как можно лучше. При этом во всем мире такие легенды были не более чем психическим противоядием от реальной личности владык и их поступков. От сознания, что король есть постольку, поскольку он трон унаследовал либо добыл силой. Земля является его собственностью, которой он может свободно и без ограничений распоряжаться. Подданными он правит по самой сущности обязательных общественных условий и еще потому, что у него в руках аппарат принуждения. А перестанет он править, когда умрет или кто-нибудь — чаще всего другой король — его низложит.