его обязана была исключительно ногам.
Неутомимо мелькали целый день (бесконечный летний день!) его босые пятки по прошлогоднему жнивью. Чуни давно не выдержали: развалились. Зато пятки превратились в настоящую кость. Вернее, в комки сухой и твердой, растрескавшейся земли. Только эти комки были живые… Сочились по трещинам кровью… Кололи острыми иглами, когда в трещины попадало колючее жнивье.
Днем постоянное напряжение отвлекало внимание от боли, зато ночью она становилась просто нестерпимой. Пятки зудели, горели, чесались до слез, до исступления. И, когда падающий от усталости мальчик забывался на мгновение сном, пятки тотчас же его будили и заставляли тереть их о землю. И так все ночи…
И ничья рука за все лето ни разу не прикоснулась к этим пяткам, не вымыла, не распарила, не смазала жиром глубокие трещины.
Бабушка была бесконечно далеко, как казалось Савке, а для хозяина он не человек и даже не скотина (той больные копыта смажут дегтем), а нечто вроде кнутика у старшего пастуха.
Кому какое дело, как дается «кнутику» его работа?
Лето тянулось бесконечно долго…
Стадо, по уговору, пасут до тех пор, пока снег ляжет на землю. А его все нет и нет…
Настали осенние длинные холодные ночи.
Покормив пастушонка объедками ужина (к общему столу его не сажают), его отправляли все в тот же холодный сарай. Изветшавшая за лето одежда мокра до нитки от непрекращающегося осеннего дождя.
Савка приспособился зарываться в солому, «как поросенок», по его собственному определению, и засыпать так, не дождавшись тепла.
А утром, когда согретая его телом нора только что начинала давать ему блаженный отдых, приходилось снова выскакивать из нее — в непросохшей одежде, под грозные окрики хозяина. И «лентяй и дармоед», получив кусок хлеба на весь день, опять бежал за скотиной в поле.
Снег выпал
Наконец в одну из студеных октябрьских ночей выпал желанный снег…
И, хотя Савка мечтал о нем давно — даже во сне по ночам видел, — белая, пушистая, сверкающая на солнце пелена снега, покрывшая землю, крыши и неопавшие еще листья деревьев, поразила его своей красотой и великолепием.
Вся деревня преобразилась.
Изрытые огороды с неубранными остатками всевозможной ботвы покрылись ослепительным волнообразным ковром, голубоватым по впадинкам и нестерпимо сверкающим на бугорках. Крыши — даже убогие и ветхие — в своем белоснежном уборе выглядели молодо и задорно, как белые платочки на девичьих головах. Даже темные бревна изб и подслеповатые окна посветлели от окружающей белизны, будто умылись в чистом снегу.
Минуту Савка стоял ошеломленный. Потом испуганно дернулся в сторону хлева: уж солнце встало, а коровы еще дома! Как же это он нынче? И почему хозяин не разбудил? Но тотчас же вспомнил и понял все: пастьба кончена, он свободен! Заплясали сами собой заскорузлые пятки, забили руки по бокам. Помчался обратно в сарай — сам не зная зачем: верно, порадоваться на свободе, втихомолку, чтобы хозяин, упаси бог, не подглядел.
А дома, у отца Савки, в это время происходило другое…
Отец собирался в путь: за сыном, а главное, за телушкой.
По крестьянским приметам снега ждали со дня на день, а потому у отца все было наготове: праздничная одежда и новые лапти для него самого («Не отряхой же в люди идти!») и новый, старательно свитый поводок для телушки.
Сыну никаких обнов не полагалось: придет, в чем лето ходил. Чай, не в гости идет, а домой.
Бабка еще ночью углядела снег в окошке и тотчас спустила ноги с полатей, хоть старушечье тело и просилось еще отдохнуть. Охать и кряхтеть по-старушечьи бабушка тоже себе не позволяла: кашлянет басом, ежели что, вот и все! А отец — если не спит — знает уж: кашлянула — значит, встает.
— Что рано встаешь, мать? — тихо окликнул он ее с печки (недужилось ему с вечера: лег с детьми на печку).
— Снег, сынок! Снег выпал! За телушкой тебе идти. Вот я сейчас поснедать спроворю.
Отец тотчас же слез с печи, поглядел в окно, тихо порадовался. Но и вздохнул: много снега-то! Раскиснет к полудню — грязища-то какая будет!
Бабка ответила бодро, громким «нарочным» голосом:
— А тебе впервой, что ли? Не бойсь, дойдешь. На селе заночуете, а завтра — и дома!
Потом спросила потише:
— А сам-то ты каков нынче: не трясет?
— Нет, мать, бог миловал: все в порядке, — отвечал, суетясь, отец.
Быстро поел, не мешкая в дорогу вышел, еще по снежку.
Впрочем, уже с первых шагов было ясно, что под снегом — вода. Вода мешалась с грязью, грязь — со снегом. К полудню снега уже не было, а стояло по всей дороге море разливанное грязи.
О телушках и хозяевах
Крепко хватает за ноги вязкая черноземная грязь, каждый шаг приходится брать с бою, а шагов в двадцати километрах многовато… Но отец идет, не щадя сил, не замечая препятствий, видя перед собой лишь цель своего пути и своей жизни — телушку.
За долгие часы одинокого пути Ермолаич припомнил многое. Это была не первая телушка, из которой он пытался вырастить корову. Взрослую, дойную бедняку разве купить?
Первую он взял, под работу, у соседа-богатея в первый же год своей женатой жизни. Как радовалась его молодая жена, ведя телку домой! Как трудились в это лето их молодые сильные руки, отрабатывая телушку и ее будущий зимний корм!
А телушка, перейдя с вольной травы на выеденное и вытоптанное общинное пастбище, взяла да и зачахла… За лето ни разу досыта там не наевшись, она вошла в хлев на зимовку жалким заморышем, и холодный щелявый хлев докончил остальное: к февралю ее не стало. С ней погибли девятимесячные труды хозяев, погибла мечта. Долго потом украдкой плакала молодуха и молча вздыхал молодой…
Через пять лет попытку повторили — кончилась тем же. Так и не узнали Гавриловы ребята — а их было уже трое — вкус молока. А родители их и бабка частенько обходились и без хлеба: надо было оделить им, хоть по кусочку, просящие детские рты.
Дальше бегут неотвязные мысли… Клонится книзу непривычная к ним голова…