можем быть уверены до конца: я вот — мертв, однако брожу по городу, сворачиваю за угол, и те, кто смог бы меня увидеть — немного таких — подумали бы, что только увидеть меня и можно: если я дотронусь до них, они не почувствуют моих прикосновений, а если упадут — не смогу помочь им подняться, и, кроме того, я не ощущаю, будто смотрю на все со стороны или что вообще смотрю и присутствую при всем этом, и если да, то какой частью: все слова мои, все деяния живы по-прежнему, вот они идут из-за угла, в котором я стою, я вижу, как они покидают меня, улетают оттуда, откуда я не могу и шагу сделать, я вижу их, слова и деяния, но не властен над ними, а если есть в них ошибка, не могу исправить ее, не в силах свести в единое деяние и в одно слово все то, что было мною когда-то и исходило из меня, даже если ради этого пришлось бы на место сомнения поставить отрицание, тьмою заменить полумрак, взамен «да» вымолвить «нет», но хуже всего, пожалуй, не то, что сказал или сделал, нет, самое скверное, ибо это уж совершенно непоправимо, это движение, которого я не сделал, слово, которое не произнес, вы понимаете, то, что могло бы придать смысл и значение сказанному и сделанному. Если покойник столь беспокоен, значит, смерть не дарует покой. В мире вообще нет покоя — ни для живых, ни для мертвых. Так в чем же тогда разница между ними? В том лишь, что у живых еще есть время, пусть и неумолимо истекающее, время, чтобы произнести слово, сделать движение. Какое слово, какое движение? Не знаю, но люди умирают не от болезни, а от того, что не успели сказать слово, сделать дело, и потому так трудно мертвецу принять свою смерть, примириться с небытием. Дорогой мой Фернандо Пессоа, вы читаете эту книгу с конца. Дорогой мой Рикардо Рейс, я вообще уже никак не читаю. Этот вдвойне неправдоподобный разговор передан так, словно он имел место, но как еще, скажите, можно было сделать его достоянием гласности?
Лидия не могла долго сердиться и ревновать, ибо Рикардо Рейс не давал ей для ревности иных поводов, кроме давешней беседы с Марсендой, происходившей, хоть при открытых, так сказать, дверях, но едва ли не шепотом, а если в полный голос, то еще того хуже — сначала ей было ясно сказано, что больше им ничего не угодно, потом они замолчали, дожидаясь, пока она удалится с подносом, и этой малости было довольно, чтобы руки у нее затряслись. Четыре ночи проплакала она в обнимку с подушкой, но не столько из-за этих страданий — да и какое у нее, у горничной, заводящей шашни с уже третьим постояльцем, есть право ревновать: грех как случился, так и забылся — а оттого, что сеньор доктор перестал завтракать в номере, это ей было нож острый, будто наказывая ее за что-то — а за что же, матерь Божья, я ведь ни в чем не виновата?! Но на пятый день Рикардо Рейс в ресторан к завтраку не спустился, и Сальвадор сказал ей: Лидия, подай кофе и молоко в двести первый, и она вошла в номер, немножко дрожа, тут уж было никак с ним не разминуться, и он поглядел на нее очень серьезно, за руку взял и спросил: Ты что — сердишься на меня? А она сказала: Нет, сеньор доктор. А почему же тогда не приходила? — и на это Лидия, не умея ответить, только плечами пожала, и тогда он притянул ее к себе, и уж в эту ночь она спустилась к нему, но ни слова не было сказано о том, по какой причине отдалились они на несколько дней друг от друга, хотя могла бы она осмелиться: Я вас приревновала, а он снизойти: Ах, ты дурочка, дурочка, но все равно никогда бы не говорили они как равные, ибо, по утверждению иных, мир наш устроен таким образом, что ничего труднее вообще нет.
Борются народы друг с другом, отстаивая интересы, не имеющие отношения к отдельно взятому Джеку, Пьеру, Гансу, Маноло или Джузеппе — обозначим их для простоты только мужскими именами — но пребывая в простодушной уверенности, будто преследуют именно свою нынешнюю выгоду или действуют в чаянии грядущей прибыли, кругленькой суммы, которая скопится на счету, когда придет пора закрыть его, хотя по общему правилу одни едят, а другие облизываются; борются люди и за то, что считают своими чувствами, всегда им присущими или на краткий срок пробудившимися и обострившимися: так вот обстоит дело с горничной нашей, с Лидией, и с Рикардо Рейсом, который, когда решит вновь открыть практику, для всех будет врачом, а когда даст наконец прочесть то, что он так усердно кропает, для немногих — поэтом, борются и по другим причинам, разнообразным, хоть по сути своей — одинаковым: власть, престиж, ненависть, любовь, зависть, ревность, просто досада или, например, забрел человек поохотиться в чужие угодья, соперничество и конкуренция, да вот хоть взять происшествие в квартале Моурария, сам Рикардо Рейс эту заметку не заметил, мимо бы прошел, если бы ему в радостном возбуждении не прочел ее Сальвадор, упершийся локтями в аккуратно разложенную на стойке газету: Кровавая драма, сеньор доктор, что это за чертов народ такой, чуть что — палить, полиция боится встревать, является под занавес, вот, если угодно, я прочту: некий Жозе Рейс по прозвищу Горлица выпустил пять зарядов в голову некоему Антонио по прозвищу Мечеть, человеку в Мавританском квартале известному, и, ясное дело, убил наповал, нет-нет, не из-за юбки, тут написано, что один другого крепко надул, это у нас случается. Пять пуль, повторил Рикардо Рейс, проявляя неискренний интерес, и, произнеся эти слова, задумался, представил себе, как ствол пятикратно изрыгает пламя и свинец по одной и той же цели, и лишь первую пулю встречает вскинутая голова, а потом, когда убитый уже валяется на мостовой, голова эта уже расколота, размозжена, мозги из нее выпущены, но — трах-тарарах! — четырежды гремят уже излишние, но необходимые выстрелы, и ненависть возрастает с каждым выстрелом, и голова от каждого бьется о камни, а вокруг ужас и остолбенение, многоголосый женский крик из окон, и смолкла стрельба не оттого, что решился кто-нибудь удержать Жозе Рейса, дураков нет под пулю лезть, вероятно, патроны кончились, или занемел палец на спусковом крючке, или ненависти уже некуда было больше расти, и убийца скрылся с места происшествия, но только далеко ему не уйти и деться некуда, в Мавританском квартале расплата на месте. Завтра похороны, говорит Сальвадор, если бы не служба, я бы пошел. Любите бывать на похоронах? — осведомился Рикардо Рейс. Да нет, нельзя сказать «люблю», но на эти похороны соберется такая прорва народу, что стоит посмотреть, тем паче, что хоронят застреленного, вот Рамон — он живет по соседству — слышал, что. А о том, что же слышал Рамон, Рикардо Рейс узнал за ужином: Говорят, сеньор доктор, что весь квартал соберется на похороны, а дружки Жозе Рейса вроде бы собираются разнести гроб в щепки, а если они решатся на такое, будет настоящая война, никому не поздоровится. Не понимаю, ведь этот Антонио уже мертв, мертвей не бывает, чего еще от него хотят: этот человек вроде бы не из тех, кто приходит с того света доканчивать начатое на этом? С этими людьми, сеньор доктор, никогда не знаешь, как обернется: злобы в душе столько, что ее и смертью не уймешь. Пожалуй, я тоже пойду посмотреть на эти похороны. Дело ваше, только держитесь поодаль, близко не подходите, а если начнется свалка, заскочите в подъезд и дверь за собой закройте, не то попадетесь под горячую руку.
До крайности, однако, не дошло — то ли потому, что угроза была чистым хвастовством, то ли потому, что для сопровождения гроба отрядили двоих вооруженных полицейских, приставили, стало быть, к покойнику символическую охрану, которая не сумела бы воспрепятствовать приведению некрофобского намерения в исполнение, но все же обозначала присутствие власти. Рикардо Рейс, стараясь не привлекать к себе внимания, появился задолго до выхода похоронной процессии, держался, следуя совету галисийца, подальше, ибо не хотел попасть в свалку, и каково же было его изумление при виде огромной, многосотенной толпы, запрудившей всю улицу перед моргом — все это напоминало бы достопамятную раздачу милостыни у здания газеты «Секуло», если бы не такое количество женщин в ярко-алых блузках, юбках, шалях и юношей в костюмах того же кричащего цвета, который можно было бы расценить как единственный в своем роде траур — в том случае, если это были друзья покойного — или высокомерный вызов — если они были его врагами, так что все это больше смахивает на карнавальное шествие; пара одров, украшенных траурными плюмажами, покрытых траурными попонами, повлекла катафалк, и по обе стороны от него шагали полицейские — кто бы мог подумать, что Мечеть будут хоронить с почетным