оказавшийся перед вопросом столь трудным, надолго задумался, перебирая в голове возможные ответы, а ответ должен быть таков, чтобы и показался сидевшим вокруг костра неопровержимо убедительным и был в то же время блестящим по форме. Но вот наконец по длительном размышлении он медленно поднял глаза, которых все это время не сводил с пляшущих языков пламени, и сказал: Если к последнему дню срока, отведенного для переписи, сын мой еще не родится, то, значит, Господь не желает, чтобы римляне узнали его и внесли в свои списки. Ого, ответил на это Симеон, ну и самонадеян же ты, раз берешься судить, чего желает Господь, а чего нет. Господу ведомы пути мои, исчислены шаги мои, ответил Иосиф, и слова плотника, которые мы можем найти в книге Иова, значили в данном случае, что здесь, перед присутствующими и не исключая отсутствующих, Иосиф признает свою покорность Господу, заявляет о послушании, то есть чувства его восстают против дьявольского наущения, на которое намекает Симеон, что он якобы тщится разгадать таинственные желания Вседержителя. Именно так, должно быть, понял его старец, потому что промолчал в ожидании, а Иосиф заговорил снова: От начала времен печать того дня, когда человек является на свет, и того дня, когда он покидает его, оберегаются ангелами, и один лишь Господь прихотью своей волен печати эти сломать: одну — раньше, другую — позже, а иногда — обе разом, обеими руками, а бывает, так долго не ломает Он печать чьей- то смерти, что подумаешь — Он и забыл про нее. Иосиф помолчал, словно сомневаясь, продолжать ли, но все же проговорил с лукавой улыбкой: Не хотелось бы, чтобы наш разговор напомнил Ему о тебе, Симеон. Сидевшие у костра рассмеялись, но втихомолку: слова эти значили, что плотник не сумел сохранить целокупный запас уважения, какого заслуживает старец, даже если груз прожитых лет пагубно сказался на разуме его и мало смысла в речах его.
Симеон же, гневным движением запахнув хламиду, ответил: Быть может, Бог сломал печать твоего рождения прежде времени и тебе нечего было появляться на свет, раз ты так нагло и непочтительно ведешь себя с теми, кто старше тебя, кто живет, а стало быть, и знает больше. Сказал на это Иосиф: Ах, Симеон, ты спросил меня, как поступлю я, если сын мой не родится до окончания переписи, а ответить на твой вопрос не мог, ибо не знаю римского закона, как, думаю, и ты тоже. Не знаю. Но ведь ты сказал. Что сказал, то и сказал, и не трудись пересказывать, я помню.
А ведь это ты, Симеон, первым начал, первым обратился ко мне с неподобающими словами и упрекнул в самонадеянности, ибо по-твоему выходило, что я берусь судить о предначертаниях Господа, прежде чем сделались они ясны, если же потом слова мои обидели тебя — прости, но первым обиду нанес мне ты, Симеон, а ведь ты старше и должен бы подавать мне пример. Одобрительный ропот послышался вокруг костра: плотник Иосиф явно одержал в споре верх, но всем хотелось знать, найдет ли Симеон чем возразить. Он и возразил, не явив своими словами ни остроты ума, ни полета воображения: Ты обязан был смолчать хотя бы из уважения к моим летам, а Иосиф сказал:
Да если бы я смолчал, всем тотчас стало бы ясно, сколь суетен был твой вопрос, а потому прими, хоть тебе это и нелегко, ответ мой за признак моего к тебе величайшего уважения, ибо я, пусть ты даже этого и не постигаешь, помог тебе затронуть предмет, который интересует нас всех: захотел бы Господь, сумел ли бы Он когда-нибудь укрыть народ свой от вражьего взора? А-а, теперь ты толкуешь о богоизбранном народе, как о своем еще не родившемся сыне?! Нет, Симеон, напрасно влагаешь ты в мои уста слова, которые я не произносил и не произнесу, но все, сказанное в одном смысле, может быть понято и в другом. На эту тираду Симеон уже ничего не возразил, а, поднявшись, вышел из круга и уселся поодаль, в самом темном углу, и вслед за ним поднялись и ушли от костра родичи его и домочадцы, побужденные к тому семейственным долгом, но еще больше — жалостью к поверженному в словесной схватке патриарху. У костра установилась тишина, сменившаяся шорохами и бормотаньем, обычным для тех, кто устраивается на ночлег и отдых, и в других частях постоялого двора слышней стали приглушенные голоса, прорезаемые порой звонким восклицанием, фырканьем и сопеньем ослов и — время от времени — истошным ревом верблюда, охваченного любовным неистовством. Тогда и назаретяне, позабыв о недавней распре, чуть слышно — но оттого, что было их много, получалось весьма громогласно — стали нараспев читать последнюю и самую длинную из молитв, которые полагается возносить Господу в течение дня. Потом, несколько минут спустя, те, у кого была самая чистая совесть или кто сильней прочих устал с дороги, уже спали, причем иные весьма бездуховно похрапывали, а остальные тоже последовали их примеру, улегшись кто в чем был, и разве только старых да малых по причине слабости тех и других устроили поудобней, укрыв толстой простыней или вытертым одеялом. Костер прогорел и стал гаснуть, и лишь изредка пробегал слабеющий огонек по обугленным хворостинам, еще по дороге собранным для этой полезной цели. И вскоре под навесом, давшим приют вышедшим из Назарета, все спали. Все, кроме Марии. Она никак не могла улечься, удобно устроить живот, в котором, по размерам судя, носила какого-то великана, и потому полусидела, привалясь спиной к вьючным седлам, чтобы дать отдых мучительно ноющей пояснице. Она, как и все, слушала спор Иосифа с Симеоном и радовалась, как и подобает жене, даже если схватка была бескровной, что муж вышел победителем. Но суть и предмет спора изгладились из ее памяти или были вытеснены ощущениями, то возникавшими, то пропадавшими в ее теле, подобно приливу и отливу в море, которого она никогда в жизни не видела, но о котором ей иногда рассказывали бывалые люди, — и этот не дававший ей покоя накат волн означал, что дитя у нее под сердцем шевелится, но как-то особенно, словно он, нерожденный ее сын, находясь у нее в утробе, пытается поднять ее себе на плечи. Глаза Марии были открыты и блестели в полутьме, блестели даже после того, как окончательно прогорел и погас костер, но ничего удивительного в этом нет — так от сотворения мира происходит со всеми будущими матерями, тем более что мы-то узнали о том с полной определенностью в тот миг, когда жене плотника Иосифа предстал некто, назвавший себя ангелом и принявший обличье нищего бродяги.
Кричали первые петухи, возвещая зябкий рассвет, но путники, торговцы, погонщики мулов и верблюдов, побуждаемые необходимостью, принялись готовиться к выходу еще раньше и совсем затемно начали навьючивать на своих скотов пожитки или товары, а потому поднялся на постоялом дворе шум, по сравнению с которым померк или, точней выражаясь, заглох шум давешний. Когда же караван уйдет, постоялый двор проведет несколько часов в безмолвии и неподвижности, точно распластавшаяся на солнце бурая ящерица, — останутся там лишь те, кто намерен провести здесь целый день, отдыхая до тех пор, пока уже ближе к вечеру не ввалится в пыли с головы до ног новая толпа утомленных переходом странников, и они-то, намолчавшись за время пути, зададут работу могучим своим голосовым связкам и, едва успев войти, примутся вопить, словно бесами обуянные, не к ночи те будь помянуты. Назаретяне покидали постоялый двор в количестве большем, чем пришли туда, и это неудивительно, ибо к ним присоединились еще десять человек, и ошибется тот, кто сочтет край этот безлюдным и пустынным, особенно в эту пору, когда и перепись объявлена, и праздник Пасхи на носу.
Иосиф между тем решил сам для себя, что нужно бы помириться со старым Симеоном, и решил так не потому, что за ночь доводы его лишились в его глазах былой убедительности, — все же воспитан и наставлен был он в почитании старших и тем более — стариков, которые ясностью ума и здравомыслием суждений платятся за то, что прожили так долго и новая, молодая поросль их зачастую в грош не ставит. И вот он приблизился к Симеону и смиренно произнес: Прости меня, если давеча речи мои показались тебе дерзкими и наглыми, ибо у меня и в мыслях не было отказать тебе в уважении, но сам знаешь, как это бывает — слово за слово, за хорошим — дурное, и в итоге всегда наговоришь лишнего. Симеон слушал, слушал, не поднимая головы, и наконец ответил так: Прощаю. Иосиф за свой великодушный