время, в час откровения, он считал, что сейчас бестактно, если в те времена уже существовало понятие «такт», взять да и сказать матери: Знаешь, я тогда позабыл тебя спросить, сколько же этих вифлеемских сосунков отправилось на тот свет, а она ответит: Ах, сынок, да выбрось ты их из головы, десятка три, не больше, и умерли они потому, что так Богу было угодно, ибо в его воле было их от смерти избавить. Однако самого себя этим вопросом терзал он беспрестанно, глядя на братьев своих и спрашивая постоянно: Сколько? Сколько? — ибо хотел непременно знать, какое количество трупиков надо положить на другую чашу весов, чтобы уравновесить его спасенную жизнь. И наутро второго дня он сказал матери: Я ухожу, оставляю тебя и братьев, ибо нет мне покоя и нет мира в душе моей. Мария, воздев руки к небесам, заголосила: Да где же это видано, чтобы старший сын бросал свою овдовевшую мать, куда же это катится наш мир и куда, куда же ты пойдешь из отчего дома, как оставишь родную семью и как мы будем жить без тебя? Иаков всего на год младше меня, отвечал ей Иисус, он заменит тебе кормильца, как заменял я. Кормилец — это твой отец. Я не хочу о нем говорить, и вообще ни о чем не хочу говорить, благослови меня, если тебе угодно, а нет — я и так уйду. Куда же ты пойдешь?
Не знаю — может, в Иерусалим, может, в Вифлеем, погляжу на край, где родился. Но ведь там никто тебя не знает. Тем лучше, представь-ка, что сделали бы со мной, если б узнали, кто я. Замолчи, Иисус, братья твои услышат. Когда-нибудь они и так все узнают. Но ведь по всем дорогам рыщут римские солдаты, ищут мятежников Иуды, тысячи опасностей ждут тебя. Да римляне не хуже воинов некоего Ирода, помнишь такого? Они не набросятся на меня с мечами и не распнут на кресте, я ведь ни в чем не виноват и ничего дурного не совершил.
Твой отец тоже ни в чем был не замешан, а вот ведь как все обернулось. Твой муж погиб безвинно, но не жил безвинно. Иисус, Дьявол говорит твоими устами. А может, не Дьявол, а Бог? Не произноси имя Его всуе. Никому не дано знать, всуе произносится имя Господа или нет: ты этого не знаешь, и я не знаю, лишь Ему одному ведомы различия и побуждения наши. Сын мой. Что?
Где ты в столь юные годы сумел набраться таких премудростей, где обрел эту науку? Нигде и ничему я не учился, должно быть, люди при рождении обретают истину, а не высказывают ее потому лишь, что не верят, что это — истина. Так ты твердо решил уйти? Да. А вернешься? Не знаю. Если мука твоя нестерпима, ступай в Вифлеем, в Иерусалим, в Храм, поговори с книжниками и мудрецами, расспроси их, они просветят тебя и наставят, и ты вернешься в отчий дом, ибо нужен мне, нужен братьям твоим и сестрам. Я не обещаю вернуться. Но чем же ты будешь зарабатывать себе на пропитание: отец твой умер слишком рано и не успел вполне обучить тебя своему ремеслу. Я буду пахать землю, пасти скот, попрошу рыбаков взять меня с собой в море. Ты не хочешь быть пастухом. Откуда ты знаешь? Так мне кажется. Я буду тем, чем надо будет, а теперь… Нет-нет, ты не можешь уйти вот так, я должна приготовить тебе на дорогу еды, денег мало, но я достану, и возьмешь отцову дорожную суму, хорошо, что она осталась. Еду возьму, а суму нет. Другой у нас в доме нет, а у отца твоего не было ни проказы, ни чесотки, так что напрасно ты ею брезгуешь. Не возьму. Придет день, и ты восплачешь об отце, а у тебя и памяти о нем никакой не останется. Я уже плакал по нем. Ты будешь плакать еще и даже думать тогда забудешь о вине его, но на эти свои слова Мария ответа уже не получила. Старшие дети подошли к нему и сказали: Ты уходишь из дому, и мы не знаем, о чем говорили вы с матерью, а Иаков сказал: Мне бы так хотелось пойти с тобой — ему по душе были риск, приключения, новые пути, широкий окоем. Нельзя, ответил Иисус, ты должен остаться, кому-то ведь надо заботиться о матери, она ведь вдова, — и прикусил язык, да поздно: слово не воробей, он не удержал его, как не сумел сдержать и слез, хлынувших ручьем, когда живая память об отце неожиданно ударила его, будто сноп нестерпимо яркого света хлестнул по глазам.
А ушел он после того, как семья окончила совместную трапезу. По очереди простился с каждым из братьев и с обеими сестрами, потом с плачущей матерью, сказав ей, сам не понимая своих слов: Я вернусь, так или иначе, но вернусь. Потом перекинул через плечо котомку, пересек двор и отворил дверь на улицу, вышел и помедлил, словно задумавшись о том, что собирается сделать, — бросить дом, мать, братьев. О, как часто случается так, что на пороге — дома или решения — придет нам в голову новый, внезапно возникший довод или просто защемит в груди, и мы готовы отказаться от своего намерения, и дорого бы дали, чтобы уже сорвавшиеся с языка слова не прозвучали. Так думала и Мария, и радостное удивление отразилось на ее лице при виде остановившегося на пороге сына, но лишь на краткий миг блеснуло солнце в хмари — сын, прежде чем повернуть назад, поставил дорожную котомку на землю, словно точку в конце длительных раздумий, приведших его к трудному решению. Не глядя на родных, Иисус вошел в дом. Когда же несколько мгновений спустя он снова появился на дворе, в руке у него были отцовские сандалии. Молча, потупив взор, словно стесняясь или стыдясь встретиться с кем-нибудь глазами, он сунул сандалии в котомку и, так и не произнеся ни слова, не махнув на прощанье, вышел. Мария бросилась к воротам, и дети за ней, причем старшие делали вид, будто ничего особенного не происходит, а может, и вправду не вполне постигали смысл происходящего, и никто не махал рукой вслед удаляющемуся, потому что тот не обернулся ни разу. Случившаяся рядом соседка, видя все это, спросила: Куда это идет сын твой, Мария? — и Мария ответила: В Иерусалим, работу ему там нашли, и было это, как мы с вами знаем, совершеннейшей не правдой, но лучше не брать на себя смелость окончательных моральных оценок, ибо, если дать времени достаточно времени, непременно придет день, когда правда обернется ложью, а ложь станет правдой. В ту же ночь, когда все в доме спали, кроме Марии, гадавшей, где в эту минуту находится ее сын — ночует ли под крышей постоялого двора, под деревом ли или на камнях какой-нибудь пещеры, не попал ли он, избави Бог, в руки римлян, — услышала она, как заскрипела калитка, и сердце ее так заколотилось, что чуть не выпрыгнуло из груди:
Иисус вернулся! — подумала она и от радости на миг впала в оцепенение и растерянность, ибо не хотела идти открывать ему дверь с таким торжествующим видом — вот, мол, как бессердечно поступил ты со мною, а сам и одной ночи не выдержал в разлуке с отчим домом, — это могло бы унизить его, а потому решила сидеть тихо и молча, притвориться, будто дремлет, пусть Иисус войдет, пусть даже приляжет на свою циновку, не произнеся: «Вот и я», а утром она изобразит, как дивит и радует ее возвращение блудного сына, и оттого, что разлука была недолгой, радость не будет меньше, ибо разлука подобна смерти, единственное, хоть и существенное между ними различие — это надежда. Но отчего же он так медлит, быть может, уже у самых дверей вновь заколебался? — и уж этой мысли вынести Мария не смогла: вот щелка в двери, откуда сможет она видеть двор, сама оставаясь незамеченной, и успеет отбежать и прилечь, если сын решится войти, а если, передумав, повернет назад — успеет задержать его. Босиком, на цыпочках подкралась она к двери, приникла к щели. Ночь была лунная, и земля блестела, точно вода в пруду. Высокая черная тень медленно двигалась по направлению к двери, и Мария, лишь только заметив этот силуэт, зажала себе рот, чтобы не вскрикнуть. Не Иисус это был, а неимоверного, исполинского, гигантского роста нищий: тот самый, в тех же, что и в первый раз были на нем, отрепьях, которые тоже, как тогда, но теперь, должно быть, из-за лунного блеска превратились в ниспадающие тяжелыми складками пышные одежды. В ужасе Мария ухватилась за притолоку. Что ему нужно? Что ему нужно? — бормотали ее помертвелые от ужаса губы, а в следующий миг она совсем растерялась: бродяга, назвавший себя в прошлый раз ангелом, чуть отклонился в сторону, стоя уже у самой двери, но не входя, и слышно было только его дыхание, а потом раздался скребущий звук, словно изначальную рану земли жестоко ковыряли и углубляли, превращая в бездну. Марии не было нужды ни спрашивать, ни открывать дверь — она и так знала, что происходит за нею: на одно стремительное