теперь пришла пора пожалеть о тех деньгах, что отняли у него грабители, ибо в городе — это совсем не то, что в поле, когда идешь себе, посвистываешь да поглядываешь, что оставили тебе земледельцы, исполняющие Божью заповедь: Когда будешь жать на поле твоем и забудешь сноп на поле, то не возвращайся взять его; пусть он остается пришельцу, сироте и вдове; когда будешь сбивать маслину твою, то не пересматривай за собою ветвей; когда будешь снимать плоды в винограднике твоем, не собирай остатков за собою; пусть остается пришельцу, сироте и вдове, и помни, что ты был рабом в земле Египетской. Но Иерусалим — большой город, и, хоть Господь именно в нем повелел воздвигнуть земное свое обиталище, подобные милосердные обычаи сюда не дошли или же не привились, а потому, если нет денег купить, остается только просить, рискуя нарваться на грубый отказ, или красть — но имей в виду: попадешься — ждет тебя бичевание и каталажка, а то и более суровая кара. Красть Иисус не может, просить не хочет и лишь смотрит жадными глазами на горы печеного хлеба, на пирамиды плодов, на кушанья и лакомства, выставленные на скамейках по всему протяжению улицы, и в голове у него мутится, и он едва не лишается чувств, ибо за эти трое суток не ел, если не считать того, что дали ему самаряне, почти ничего, и скопившийся голод делается нестерпим и несносен. Да, конечно, идет он в Храм, но ведь плоть наша, что бы там ни толковали мистики-постники, лучше воспримет слово Божье, если подкрепить пищей способности внимать и разуметь. По счастью, проходивший мимо фарисей заметил отрока, теряющего от голода сознание, и пожалел его, и понапрасну в будущем потянется за ними дурная слава и само слово «фарисей» станет чуть ли не бранным, ибо они, в сущности, были люди добрые, что и доказал тот, который обратил внимание на Иисуса и спросил его: Кто ты? Иисус из Назарета Галилейского, ответствовал мальчик, а когда прозвучал вопрос: Есть хочешь? — потупился, ибо слова были излишни: все ясно читалось у него на лице. Ты сирота, что ли? Нет, но здесь я один. Удрал из дома?
Нет, — и ведь в самом деле не удрал, вспомним, как мать с братьями и сестрами, прощаясь, обнимала его на пороге, а то, что он ни разу не обернулся, уходя, вовсе не значит, что он сбежал, но таковы уж свойства слов, и кажется, будто произнести всего-навсего «да» или «нет» — это самое простое и самое, в сущности, убедительное, но истина потребует ответа не прямого, а уклончивого: Ну-у, что значит «удрал», ниоткуда я не удирал, — и вот тут-то вся история, уже поведанная нами, должна бы прозвучать вторично, но не тревожьтесь, этого не произойдет, во-первых, потому, что фарисею, который больше не появится в нашем повествовании, знать ее совершенно ни к чему, а во-вторых, потому, что нам-то с вами она известна много лучше, чем кому-либо другому: вдумайтесь, в самом деле, как мало знают друг о друге главные герои этого евангелия, Иисус — про отца с матерью, Мария — про мужа и про сына, а уж сваленному в братскую могилу Иосифу и вовсе ни про кого ничего не известно. Мы же, не в пример им, знаем все, что вплоть до сегодняшнего дня делалось, говорилось или думалось ими или всеми прочими, хоть и должны вести себя, будто нам это невдомек, и в определенном смысле ничем не отличаемся от этого фарисея, спросившего «Есть хочешь?», хотя бледное, изможденное лицо Иисуса лучше и красноречивей всяких слов говорило:
Не спрашивай, а накорми. Именно так и поступил в конце концов жалостливый этот человек, купивший два хлеба, только из печи, чашку молока и молча протянувший все это Иисусу, причем, когда чашка передавалась и принималась, немного молока пролилось на руки обоим, и оба движением одновременным и одинаковым поднесли влажные руки к губам, всосали эти капли на манер того, как целуют оброненный на пол хлеб, и, право, жаль, что этим двоим не доведется больше встретиться, — они ведь как бы заключили некий договор, символически скрепив его этим прекрасным действием.
Фарисей, прежде чем зажить прежней своей жизнью, вынул из кармана две монеты и произнес: Иди-ка ты лучше домой, мир этот еще для тебя великоват. Сын плотника, держа в руках чашку и хлеб, вдруг перестал ощущать голод или перестал ощущать, что ощущает его, и смотрел вслед удалявшемуся фарисею, лишь в этот миг произнеся слова благодарности, правда так тихо, что тот их и не услышал бы, будь он из тех, кто ждет за доброе дело признательности и кто счел бы нашего героя мальчишкой неблагодарным и невоспитанным. И прямо тут, посреди улицы, Иисус, чей голод взыграл с новой силой, съел свой хлеб, выпил свое молоко, пустую чашку протянул продавцу, который ответил: Заплачено, возьми ее себе. Это что же, спросим мы, обычай такой в Иерусалиме — покупать не только молоко, но и сосуд, в который оно налито? Неведомо, но именно так поступил фарисей, и одному Богу известно, какие мысли при этом роились в фарисейской его голове. Значит, я могу ее забрать? Говорю ж тебе, она твоя, за нее заплачено.
Иисус завернул чашку в одеяло, сунул в свою котомку, думая при этом, что теперь надо быть поосторожней, как бы не разбить, глина ведь штука такая хрупкая и ломкая, ведь это в конечном счете пригоршня праха, который, как, впрочем, и человека, лишь на известный срок более или менее прочно слепила судьба. Подкрепив плоть, воспрянув духом, Иисус направил свои стопы к Храму.
На площади, куда вели крутые ступени паперти, уже толпился народ. С обеих сторон вдоль стен тянулись лотки и палатки, где продавали всякую всячину и в том числе — жертвенных животных; там и сям сидели за своими столиками менялы; размахивая руками, нахваливали свой товар торговцы; проходили, следя за порядком, пешие дозоры и конные разъезды римлян; проплывали на плечах невольников крытые носилки, важно выступали верблюды, семенили навьюченные кладью ослы; повсюду слышался оживленный гул голосов, прорезаемый изредка блеяньем ягнят и козлят — одних несли на руках или за спиной, точно усталых детей, других тащили на веревке, окрученной вокруг шеи, но ожидало их всех одно и то же — клинок мясничьего секача, пламя жертвенного костра. Иисус, миновав особую купель, называемую умывальницей, поднялся по ступеням, не задерживаясь прошел через Двор Язычников во Двор Женщин, откуда дверь вела во Двор Масел и Двор Израильтян, где и нашел то, что было ему нужно, — там сидели старейшие и мудрейшие и, согласно обычаю, толковали Закон, отвечали на вопросы и давали советы.
Юноша приблизился к самой малочисленной кучке людей в тот самый миг, когда один из них поднял руку, прося разрешения задать вопрос, и, получив утвердительный кивок книжника, спросил: Объясни мне, прошу тебя, должно ли буквально понимать написанное на скрижалях Завета, которые Господь дал Моисею на Горе Синайской, когда пообещал, что пошлет мир на землю нашу и никто нас не обеспокоит, когда предрек, что сгонит лютых зверей с земли нашей, что меч не пройдет по земле нашей, а мы будем прогонять врагов, и падут они пред нами от меча, и пятеро прогонят сто, и сто из нас прогонят тьму? Книжник поглядел на вопрошавшего с подозрением, опасаясь, что тот подослан сюда мятежным Иудой из Галилеи, чтобы смущать умы лукавыми речами о том, что-де смирился Храм пред властью Рима, — и потому отвечал резко: Слова сии Господь произнес, когда праотцы наши преследуемы были в пустыне египтянами. Спрашивавший снова поднял руку в знак того, что у него еще есть вопрос, и проговорил:
Следует ли понимать тебя так, что слова Господа, сказанные на Горе Синайской, имеют значение лишь для тех времен, когда праотцы наши искали землю обетованную? Если ты понимаешь это так, то дурной ты израильтянин, ибо слова Господа имели, имеют и будут иметь значение во все времена, минувшие и грядущие, и слово Господне было в уме его еще до того, как он вымолвил его, и останется после того, как затворились уста его. Не запрещаешь ли ты мне думать? О чем же ты думаешь? Я думаю, что Господь соглашается с тем, что мы не поднимаем оружия против тех, кто нас угнетает, что сотня наших не решается выступить против пятерых и что сотня римлян приводит в трепет десять тысяч иудеев. Не забудь, что находишься во Храме, а не на поле брани. Но Господь наш — Господь брани. Вспомни, что Господь поставил Моисею условия. Какие еще условия?