получившего уведомления на лиловой бумаге, относится к экономклассу, но при этом больше пристало бы мелкому буржуа без особенных перспектив, чем питомцу евтерпы[17]. В полутьме коридора едва виднеются пять дверей: одна в глубине — и о ней сразу скажем, чтобы уж не возвращаться к этому вопросу, что она ведет в ванную, — и еще по две с каждой стороны. Первая слева — с нее смерть и решила начать осмотр — открывается в маленькую столовую, носящую явственные признаки того, что она — почти нежилая, и примыкающую, в свою очередь, к еще меньшей кухне, оборудованной самым необходимым. Затем — снова в коридор и — вот дверь, которой не пользуются, то есть не закрывают и не открывают, что противоречит очевидности, ибо дверь, про которую говорят, что она не открывается и не закрывается, есть все же дверь закрытая и не могущая быть открытой. Ясно, что смерть могла бы пронизать и ее, и все, что за нею находится, но не затем она положила столько трудов на собирание себя воедино и обретение определенной, пусть и невидимой для посторонних, но более или менее человекоподобной формы, хоть и не до такой, как мы уже говорили, степени, чтобы предусмотреть обладание нижними конечностями, так вот, не затем, чтобы подвергать себя опасности расслабиться и рассеяться среди древесных волокон двери или шкафа, который, вне всякого сомнения, за этой дверью стоит. И потому смерть прошла по коридору до первой двери справа от входа и уже через нее проникла в музыкальный салон — ну а как еще назвать помещение, где находятся открытый рояль и виолончель, пюпитр с тремя фантазиями опус семьдесят три роберта шуманна[18], как прочла она в свете уличного фонаря — в неярком, оранжевого оттенка свете, лившемся в оба окна, и еще сваленные там и тут стопки нот, и книжные полки, где литература, судя по всему, уживалась с музыкой в самой совершенной гармонии, которая, побывав некогда дочерью ареса и афродиты, ныне стала наукой о согласовании аккордов. Смерть погладила струны, мягко провела кончиками пальцев по клавишам, но различить исторгнутые ею звуки — протяжную и низкую виолончельную жалобу, краткий птичий щебет рояля — смогла лишь она одна, ибо то, что не воспринимает человеческий слух, ей, на протяжении стольких лет учившейся истолковывать значение вздохов, предстает внятным и отчетливым. А вот здесь, в соседней комнате, вероятно, спальня. Дверь туда открыта, и тьма, хоть она там еще гуще, позволяет все же различить очертания кровати и лежащего на ней тела. Смерть подходит ближе, переступает порог, но тотчас замирает в нерешительности, ощутив в комнате присутствие не одного, а двух живых существ. Зная, пусть и не на собственном опыте, кое-какие стороны жизни, смерть подумала было, что виолончелист делит ложе и проводит ночь с человеком, который, пока еще не пришло ему лиловое письмо, пользуется в этом доме уютом тех же простыней и теплом того же одеяла. Смерть подходит еще ближе, так близко, что едва не задела бы, будь это возможно, ночной столик, и видит, что нет, на кровати — один. Но по ту сторону ее, свернувшись на ковре клубком средних размеров и темной шерсти, то есть скорей всего — черной масти, спит пес. Сколько помнится, смерть впервые удивилась, подумав о том, что не предназначалась бы она исключительно для людей, это животное еще не так давно тоже оказалось бы вне досягаемости ее символической косы и не в ее власти было бы хоть слегка коснуться его, и потому спящий пес тоже обрел бы бессмертие, если бы, конечно, его собственная смерть — другая, та, попечению которой поручены живые существа, относящиеся к миру растительному и миру животному, уподобилась смерти первой, и тогда у кого-нибудь появились бы прекрасные основания начать новую книгу словами: А на следующий день никто не умер. Человек на кровати пошевелился: быть может, он и во сне продолжал исполнять три пьесы шуманна и сфальшивил; виолончель ведь — не рояль, у которого все ноты всегда — на своих местах, каждая — под своей клавишей, тогда как у виолончели они рассеяны по всей протяженности струн, их надо отыскивать, фиксировать, в нужный момент двинуть смычком с должным нажимом и под должным углом, так что ничего нет легче, чем взять одну-две неверных ноты, особенно когда играешь во сне. В тот миг, когда смерть чуть наклонилась, чтобы получше разглядеть лицо музыканта, в голове у нее промелькнула поистине гениальная идея: в ее картотеке к каждому формуляру надо будет прикрепить фотографию — да не какую попало, а такую, чтобы, подобно личным сведениям об этом персонаже, с течением времени постоянно и автоматически обновлялась, отражая происходящие в нем изменения: от красного и сморщенного новорожденного на руках у матери до нынешнего его облика, когда мы то и дело спрашиваем себя: Да неужели мы — те, какими были когда-то, или же какой-то чародей каждый час заменяет нас на кого-то другого. Спящий вновь пошевелился, показалось на миг, что вот-вот проснется, но нет: дыхание выровнялось, обрело прежний ритм — тринадцать вдохов-выдохов в минуту, и левая рука лежит на груди, у сердца, словно улавливая пульсацию, чередование систолы и диастолы, а правая с повернутой кверху ладонью и слегка согнутыми пальцами как будто ждет, когда обе будут сложены крестом. Спящий кажется старше своих пятидесяти, уже исполнившихся, лет, хоть и ненамного, а может быть, он просто устал, или ему грустно, но все это мы узнаем, когда он откроет глаза. Волос уже немного, а какие остались — седые. Не красавец, не урод, обыкновенный мужчина. Глядя на этого лежащего на спине человека, одетого в полосатую пижаму, выглядывающую из-за отворота простыни, не подумаешь и не скажешь, что это — первая виолончель городского симфонического оркестра, что жизнь его течет меж пяти магических линеек нотного стана и, может быть, в поисках глубинного сердца музыки — пауза, звук, систола, диастола. Смерть, все еще досадуя на сбои в государственной системе связи, но уже остыв от злобы, которую испытывала по дороге сюда, всматривается в спящее лицо, и в голове ее проплывают смутные мысли о том, что человека этого уже не должно быть, что это ровное дыхание, перемежающее вдохи и выдохи, уже должно было пресечься, а сердце, оберегаемое левой рукой, — опустеть и остановиться, сократиться в последний раз и замереть навсегда. Смерть пришла сюда посмотреть на этого человека, и вот она видит его, и нет в нем ничего такого, что объяснило бы троекратное возвращение лилового письма, и лучше всего бы ей вернуться в свою холодную подвальную комнатку, чтобы измыслить способ покончить с проклятой случайностью, благодаря которой этот пильщик, пилильщик, распиливатель виолончелей пережил самого себя. Две эти окрашенные досадой словесные парочки — проклятая случайность и распиливатель виолончелей — были произнесены, чтобы подогреть уже остывающую враждебность, но цели своей не достигли. Спящий человек нисколько не виноват в том, что случилось с лиловым письмом, и даже отдаленно не может представить себе, что проживает жизнь, уже ему не принадлежащую, и что если бы дела шли так, как должно, он уже неделю как лежал бы в могиле, и черный пес, обезумев, носился бы по городу в поисках своего хозяина или не пил, не ел, ожидая его возвращения у подъезда. На мгновенье смерть распустилась, рассеялась, распространилась до стен, заполняя всю эту комнату и перетекая в соседнюю, где одна ее часть заглянула в открытую тетрадь, лежавшую на стуле и содержащую ноты сюиты номер шесть, опус тысяча двенадцать ре мажор, сочиненной иоганном Себастьяном бахом[19], и не надо учиться музыке, чтобы знать, что она, равно как и девятая симфония бетховена[20], написана в радостных тонах о единстве, о дружбе и о любви. Тут случилось нечто невиданное и даже невообразимое, потому что смерть упала на колени, вновь обретя все, что надлежит — колени, и ноги, и руки, и ладони, и спрятанное между ними лицо, и плечи, затрясшиеся неизвестно почему — ну не от плача же, не надо ждать столь многого от той, кто, проходя, оставляет за собой поток слез, ни единая из которых ею не пролита. И, оставаясь такой, как была — ни видимая, ни невидимая, ни скелет, ни женщина — она, как вздох, поднялась с пола и вернулась в спальню. Спящий по-прежнему не шевелился. Мне здесь больше нечего делать, подумала смерть, пойду-ка я отсюда, да и стоило ли приходить, чтобы увидеть спящих человека и собаку, может быть, они снятся друг другу, человек видит во сне пса, пес — человека: псу снится, что уже настало утро и он
Вы читаете Перебои в смерти