на это: Не беспокойтесь, мы побудем у вас только до темноты.
После этого Жоан успел условиться с Фаустиной — влюбленные, как известно, изобретательны, — которая попросила немного отсрочить встречу, и Жоан не смог отговорить ее не ходить в родительский дом, ибо она не хотела убегать, не повидавшись с матерью, хоть и не собиралась говорить, куда убегает. Тогда Жоан решил зайти к парикмахеру, чтобы тот сделал его похожим на жениха — ну, побрил бы, потому что нехорошо вступать в новую жизнь с двухнедельной щетиной на лице. Лица тамошних людей покрыты обычно густой бородой, и, когда их касается бритва, они становятся на Удивление детскими, беззащитными, так что сердце сжимается от жалости. Когда он вернулся, Фаустина уже была у Сиприаны, ждала его. плакала, вспоминая брань сестры, грозную ярость отца, скорбь матери. Она вышла из дому незаметно, но скоро ее хватятся, так что бежать надо без промедления. Сиприана сказала: Путь у вас впереди нелегкий, а ночь будет темная и дождливая, возьмите-ка с собою зонт, хлеба и колбасы на дорогу да головы не теряйте, она вам еще пригодится, вот какими словами напутствовала их Сиприана, но все же от всей души благословила, сочувствуя безрассудству юности, — мне бы ваши годочки.
До Монте-де-Баррас-Портас было две с половиной легуа, тьма уже стояла непроглядная, накрапывал дождь. Две с половиной легуа пути по темным и страшным дорогам — вспоминаются всякие истории про оборотней — и через тот мосточек, возле которого утонул Аугусто Пинтеу, никак его не минуешь. Господи, упокой душу дяди моего, хороший был человек, не заслуживал такой страшной смерти. Тихо качались ветви ясеня, темным шелком струились и шелестели воды ручья — неужто на этом самом месте случилось тогда несчастье? Жоан Мау-Темпо вел Фаустину за руку, и стиснутые их пальцы дрожали. Они шли по мокрой траве меж деревьев, перешагивали через пни и вдруг, сами не понимая, как это случилось — то ли сказалась многонедельная усталость, то ли озноб сделался невыносимым, — очутились на земле. Тут Фаустина вскорости потеряла девичество, а когда все было кончено, Жоан вспомнил про хлеб и колбасу, и, как супруги, преломили они хлеб, отведали колбасы.
Ясно и понятно, что Ламберто, будь он немец или португалец, — не такой человек, чтобы возделывать эту бескрайнюю землю своими руками. Когда Ламберто покупает землю у монастыря, получает в наследство или попросту оттяпывает, пользуясь тем, что Фемида слепа, появляются эти животные с руками и ногами, — ведь они, поверьте, специально созданы для такой участи, обречены такой судьбе: они будут производить на свет сыновей и следить, чтобы земля не пустовала. Но Адалберто, из практических ли соображений, по привычке ли, следуя ли этикету или из простого и эгоистического благоразумия, не станет якшаться с теми, кто обрабатывает его землю. Ну и правильно. Не станет же король — в те времена, когда были короли, — или президент республики — если есть республика — ронять свое достоинство, разменивая его на общение с простонародьем; так отчего же в своем поместье, где он никак не меньше короля или президента, Флорисберто должен допускать фамильярности? Однако эта обдуманная осторожность не исключает и хорошо рассчитанных исключений, направленных на то, чтобы подавить волю и привлечь верных вассалов, раболепие которых принимает пряник немедленно вслед за кнутом и любит первое не меньше, чем уважает второе. Отношения между хозяином и работником — штука тонкая, их не определишь и не объяснишь словами: надо самому пойти посмотреть, посмотреть и послушать.
Если не считать земли, то самое главное для Ламберто — это управляющий. Управляющий — это хлыст, которым держат в повиновении всю свору собак. Управляющий — это пес, выбранный среди других псов и других псов кусающий. Обязательно нужно, чтобы управляющий сам был псом, чтобы он знал все собачьи повадки и хитрости. Сыновья Норберто — что Алберто, что Умберто — в управляющие не годятся. Управляющий — это первый из слуг, а его блага и привилегии прямо зависят от того, сколько лишней работы сможет он задать своей своре. И все-таки это слуга. Он стоит между первыми и последними, и среди людей он — то же самое, что мул среди животных; он — исключение из правил; он — иуда, предавший себе подобных за право властвовать и лишнюю порцию хлеба.
Невежество — это мощная и решающая сила. Как хорошо, говорит Сигизберто на ужине по случаю своего дня рождения, как хорошо, что они ничего не умеют: ни читать, ни писать, ни думать, как хорошо, что они считают мир неизменным, а этот порядок вещей — единственно возможным и воображают, что рай настанет только после смерти — падре Агамедес объяснит это лучше меня — и что только труд дает почет и деньги, но они не должны знать, что я зарабатываю больше, чем они, земля-то моя, а когда приходит срок платить подати и налоги, я беру деньги у них, так было и так будет, кто даст им работу, если не я, я — земля, они — труд, что хорошо для меня, хорошо и для них, так Господь судил — падре Агамедес объяснит это лучше… объяснит им это простыми словами, чтоб у них окончательно не зашел ум за разум, ну а если слов падре Агамедеса окажется недостаточно, то есть и гвардия, которая ездит по деревням, ездит — и все, увидал ее — и мигом все понял. Но скажите мне, матушка, ведь гвардия может приняться и за владельцев латифундий? У бедного мальчика в голове, наверно, помутилось, где ж это видано, чтобы гвардия, созданная и вскормленная, чтобы держать народ в узде, пошла против нас. Ах, матушка, выходит, гвардия только для того и существует, а как же народ? А у народа нет тех, кто отколотит латифундиста, который приказывает гвардии отколотить народ. Но ведь народ может попросить гвардию, чтобы та отколотила латифундиста. Я говорю, Мария, у мальчика ум за разум зашел, не позволяй ему вести такие разговоры, потому что гвардия нам еще пригодится.
Народ создан для того, чтобы жить в грязи и в голоде. Тот, кто моется, плохо работает, — может, в городе и по-другому, не знаю, но здесь, в латифундии, когда уходишь из дома на три-четыре недели, а иногда и больше — зависит от того, на какой срок нанял тебя Алберто, — то не мыться и не бриться — это вопрос чести и мужского достоинства. Если же все-таки вымоешься и побреешься — предположим по нашей наивности невероятное, — тебя на смех поднимут и хозяева, и твои собственные товарищи. Уж такое нынче время: страдальцы кичатся своим страданием, рабы — рабством. Нужно, чтобы земледелец был грязнее земляного червя, чтобы глаза у него гноились, чтобы вонь от его рук, ног, головы, подмышек, паха, заднего прохода фимиамом возносилась к небесам во славу работы на латифундии, — нужно, чтобы человек опустился ниже животного, потому что животное все- таки вылизывается, нужно, чтобы он одичал, чтобы он не уважал ни себя самого, ни своего ближнего.
Но это еще не все. Работники гордятся побоями, полученными на работе. Каждый синяк — повод для похвальбы в таверне, за стаканом вина. Когда я работал у Берто, меня избили столько-то раз, а когда нанялся к Умберто — столько-то. Это хорошие работники: когда в ходу были плети, крестьяне, должно быть, с гордостью показывали красные рубцы на спине, а если они еще и кровоточили, то совсем хорошо; батраки так же гордятся синяками, как городское отребье — сифилитическими язвами и шанкром, свидетельствующими о мужественности их обладателей. Ах, народ, тебя топят в меду невежества, в жиру незнания, несть числа твоим обидчикам! Работай, работай, надорвись на работе, — управляющий и хозяин вспомнят о тебе добрым словом, а вот если пойдет о тебе дурная слава, никто и никогда тебя не наймет, — будешь шляться по кабакам с такими же, как ты, бедолагами, и они первые станут тебя презирать, а управляющий и хозяин глянут с отвращением, если вообще заметят, и останешься ты без работы, чтоб знал… А другие, насмотревшись на тебя, станут еще пуще надрываться на работе, а когда ты придешь домой — да разве это дом? — то язык не повернется выговорить, что не нашел работы, другим нашлась, а тебе — нет. Что ж, постарайся исправиться, пока не поздно, поклянись, вывернись наизнанку, отдай всю кровь по капле, вскрой вены и скажи: Вот вам моя кровь — пейте, вот вам моя плоть — ешьте, вот