как совершили преступление, — им не выплатили: на богоугодные дела, дескать, пойдут, хотя Фелисберто Лампас бормотал на обратном пути: Пиза он выпьет на наши деньги, вот и все богоугодные дела. А вот и неправда, в юности так легко осуждать тех, у кого больше опыта: на те сто семнадцать эскудо, что оказались У чиновника, улучшили рацион в богадельне, прямо пир горой там пошел, много лет спустя люди вспоминали о нем и повторяли слова одного старика: Ну, теперь и помереть можно.
Люди — странные твари, а молодые люди еще странней, молодые — совсем другой породы. О Фелисберто Лампасе мы уже сказали, он возвращался домой в очень плохом настроении, и зажиленное жалованье служило ему только предлогом. Но и остальные были печальны, словно у них отняли не жалованье, а кое-что гораздо более драгоценное — может быть, честь? — ну, честь не честь, но обидели их крепко: наорали, построили в шеренгу, заставили слушать проповедь Муниципала, а майор тем временем рассматривал их, словно хотел навсегда запомнить лица. И парни злобились на непрошеных защитников. Может быть, за них и не стали бы просить, не случись вся эта история за дня два до того, как в Салазара бросили бомбу. Но Салазар уцелел.
В воскресенье парни пошли на площадь наниматься, однако никто их не нанял. Так было и в следующее воскресенье, и в следующее. У хозяев хорошая память и надежная система оповещения: утаить от них что-либо невозможно, хозяин простит, только если уж очень ему захочется совершить доброе дело, простит, но не забудет. Пришлось Мануэлу Эспаде идти пасти свиней, и в этой-то пасторали и произошла его встреча с Антонио Мау-Темпо, которому он по прошествии некоторого времени станет шурином.
С Сарой да Консейсан нехорошо. Ей стал сниться покойник муж: ночи не проходит, чтобы не увидала она, как висит Домингос на оливе, а на шее у него — лиловый след петли, — нельзя его так хоронить, и вот она оттирает этот рубец вином и знает, что, если отойдет кровоподтек, оживет Домингос; вот ведь странность — наяву ей вовсе этого не хочется, а во сне — поди ж ты. Сара да Консейсан, которая в молодости так много мыкалась по свету, теперь тихо живет в доме своего сына Жоана и жены его Фаустины, почти все время молчит — ну, впрочем, она всегда такая была, — помогает по хозяйству, нянчит внучек Грасинду и Амелию, кормит птицу, штопает и зашивает, зашивает и штопает, латает башмаки — этому искусству обучилась она в ту пору, когда помогала Домингосу. Водится за ней одна странность: глубокой ночью, когда все спят, выходит Сара из дому. Далеко не забирается — страшно все-таки — дойдет до конца улицы и назад. Соседи считает — старуха тронулась, потому что если бы все матери уходили ночами из дому, чтобы их сыновья и невестки — или дочери и зятья — без помехи начинали бы свои супружеские забавы, то поступок их можно было бы занести на убогие скрижали добрых дел человеческих. Бродили бы старухи в потемках или при луне, присаживались бы у невысокой ограды или на паперти, молча бы ждали, перебирая в памяти свои собственные, давно миновавшие ночи — что было, чего не было, долго ли длилось, — а потом кто-нибудь из них говорил бы: Можно возвращаться, и они вставали бы, до завтра, и расходились бы по домам, и, тихонько отведя засов, входили в комнату, а муж с женой, может, спят себе крепким сном — не каждую же ночь, матушка, исполнять им свой супружеский долг. Но Сара да Консейсан, видно, считала по-другому и никогда не входила в дом до рассвета — вот только плохо, если дождь начинался; она пряталась тогда под навесом во дворе до тех пор, пока жалостливая Фаустина — женщина женщину всегда поймет — не окликала ее с порога, — это означало, что ночь безгрешна, как те вон холодные звезды. А может быть, Сара да Консейсан просто убегала от карауливших ее снов, но все равно, как ни старайся, на рассвете снова увидишь оливковую рощу на следующий день после смерти Домингоса, и снова — с бутылкой вина в одной руке, с тряпочкой — в другой — придется оттирать след веревки, а голова мужа будет болтаться из стороны в сторону, и холодные глаза взглянут на тебя, а то еще хуже — нет у покойника лица вовсе. Сара да Консейсан просыпается в холодном поту, слышит, как похрапывает сын, как мечется в постели внук — невестка-то с внучками спит бесшумно, — подойдет к девочкам — на какую долю ращу я вас и оберегаю, не дай вам Бог знать таких снов.
И вот однажды Сара да Консейсан вышла из дому, а назад не вернулась. Разыскали ее за деревней, далеко за полдень: она совсем ничего не понимала, ничего не помнила и говорила с покойным Домингосом, как с живым человеком. Вот ведь какое несчастье. Дочка ее, Мария да Консейсан, та, что жила в Лиссабоне в прислугах, вымолила у своих хозяев обещание помочь — они и вправду помогли, а еще говорят, у богатых, мол, сердца нет. И повезли Сару да Консейсан — сперва на корабле до пристани Террейро-до-Пасо, а оттуда на такси, — впервые в жизни, в психиатрическую больницу Рилья-фолес, и оставалась она там, пока не умерла, пока не погасла, как гаснет фитилек, когда масло кончилось. Иногда — не очень часто: у каждого ведь своих забот хватает, — приходила навестить ее Мария да Консейсан, смотрели мать и дочь друг на друга, что еще им оставалось? А когда через несколько лет оказался в Лиссабоне Жоан Мау-Темпо — по какой причине он там оказался, вы скоро узнаете, — матери уже не было в живых. Сиделки потешались над нею, потому что бедная дурочка униженно просила их принести ей бутылку вина — вы подумайте! — для какого-то дела, которое ей надо было успеть закончить до темноты. Вот, дамы и господа, какая печальная история.
Среди театров военных действий займет свое скромное место и наша латифундия. Конечно, здешние войны не сравнить с войнами в Европе — там как раз началась еще одна, — не сравнить их — судя по тем скудным сведениям, что доходят до нас, — и с войнами в диких и отдаленных частях света, а Испания- то лежит в руинах, душа болит, как подумаешь. Но никакая война слишком малой не бывает, сказал бы тот, кого убили на войне, погибать никому не хочется.
Когда Ламберто Оркес получил во владение Монте-Лавре со всеми окрестностями, эта земля еще не успела просохнуть от свежей кастильской крови — эпитет «свежая кровь», приличествующий описаниям боен, употреблен здесь потому, что на эту землю лилась кровь и лузитан, и римлян, а потом началась свалка и неразбериха с аланами, вандалами и свевами — кажется, я не ошибаюсь — и вестготами — насчет вестготов я точно знаю, — а потом явилась орава чернорожих арабов, а потом понаехали бургундцы и тоже пролили немало своей и чужой крови, а за ними крестоносцы, а за крестоносцами — снова мавры, пресвятая дева, сколько ж народу перебито было в нашем крае! А о португальской крови мы ничего не сказали по той причине, что все вышеперечисленные племена по истечении необходимого времени и образовали португальскую нацию; поэтому я ни словом не обмолвился о настоящих чужеземцах — об англичанах и французах.
Мир не очень сильно изменился со времен Ламберто Оркеса. Границу перейти ничего не стоит, шагнул — и очутился в другой стране, а приграничная равнина такая гладкая, словно ее любовно и тщательно ровняли ангелы-воители для того, чтобы бойцам удобнее было на ней сражаться, чтобы стрелы и копья, а попозже все разновидности пуль летели, куда надо. Как приятно произносить эти слова, как приятно перечислять части доспехов и вооружение: шлем, забрало, бармица, поножи, бердыш и аркебуза, пищаль и мортира, а когда христианин узнает, какое количество оружия рубило и стреляло на этой земле, то похолодеет от страха, и еще от того, как высоко оценило человечество все эти изобретения. Ну что ж, кровь для того и существует, чтобы литься из простреленной шеи или распоротого живота, нет чернил лучше, чем кровь, чтобы записать такую вот загадку, которую никому не под силу отгадать: знали ли, умирая, все эти люди, за что они умирают, и были ли они с этим согласны? Тела погибших уносят или зарывают прямо на месте, ветер подметает равнину, и вот она готова для нового побоища. Это ремесло требует должной подготовки и совершенствования; с затратами считаться не приходится, и граф Вимиозо обстоятельно сообщает королю: