Ромэн Сарду
Прости грехи наши
Посвящается моей супруге
Пролог
…Протоколист, согласно установившейся практике, расположился слева от епископа. Возле него стоял небольшой деревянный письменный прибор. Заседание этого дня, 7 сентября 1290 года, еще не началось. Инквизитор уже сидел под большим зеленым крестом, а викарий Кантен, надев черные брыжи и облачение доминиканца,[3] стоял у входной двери. Протоколист Мельес был уже давно готов к заседанию. Он занял свое место возле письменного прибора еще рано утром. Пергаментные листки для записей он аккуратно разложил на столе и придавил их кусочками свинца. Протоколист предусмотрительно заточил пять перьев казарки, поставил на стол полный до краев рожок с чернилами, а также запасся изготовленным из кожи скребком для подчистки записей и миской со свежей водой, чтобы по мере необходимости окунать в нее затекшие пальцы, – писарь явно готовился к долгому рабочему дню. Инквизиторы из Пасье поручали ему ведение протоколов только самых щекотливых или конфиденциальных дел. Мельес как протоколист пользовался хорошей репутацией: он успевал записывать со скоростью обычной человеческой речи и мог искусно изложить на одном листе выводы по нескольким дням допросов. А еще он на слух безукоризненно переводил на латинский язык показания изъяснявшихся на окситанском и провансальском наречиях свидетелей, проживающих в этом регионе – на юге Франции. Такое умелое ведение протоколов, так высоко ценившееся трибуналами Церкви, позволяло судьям королевства не упускать ни малейшей детали показаний. Мельес, восхваляемый всеми писарями того времени, вел протоколы в живом, легко воспринимаемом стиле, без помарок и зачеркиваний. И сегодняшнее закрытое заседание (на него не допустили не только зрителей, но и судебных приставов) просто не могло обойтись без этого толстенького человека с незаурядными способностями, у которого кожа на лице была так натянута, словно плоть распирало изнутри, постоянно одетого в запачканный чернилами монашеский плащ.
Трибунал инквизиции проходил в крытой галерее архиепископства Тарль, представлявшей собой огромный зал с тремя большими дверями. Это помещение было примерно шестьдесят футов в ширину и двадцать першей[4] в длину. Очень высокий потолок был сводчатым, он уже почернел от сырости и от времени. Свет попадал в помещение через синеватые витражи. Подмостки зала были пусты, и, когда по ним кто-нибудь проходил, шаги отдавались эхом от абсолютно ровной поверхности пола до самых дальних уголков помещения. Отец-инквизитор де Нуа, сидя на стуле с двумя грифонами по бокам, проявлял не больше волнения, чем почерневшие от времени стены. Де Нуа был таким худым, а его стул – таким узким, что они, казалось, образовывали единое целое, и в этом едином целом чувствовалось что-то невозмутимое и холодное, словно это был не живой человек, сидящий на стуле, а мраморное изваяние. Берюль де Нуа славился тем, что мог добиться истины у самых изворотливых прихожан (так сказать, вывести на чистую воду). Он был одет в шелковый подрясник цвета бордо – такой обычно носят священники на юге Франции.
Викарий и протоколист спокойно ждали, когда инквизитор начнет заседание. В зале стояла полная тишина, и лишь откуда-то издалека еле слышно доносились звуки обращенной к Богородице утренней молитвы монахов аббатства. Щепетильный в религиозных вопросах, Нуа подождал, пока не утихнут последние звуки распеваемого церковным хором гимна, и лишь затем открыл судебное заседание.
Викарий Кантен тут же распахнул дверь, за которой стояли в ожидании иподиакон и две девушки. Девушки испуганно прижимались друг к другу, бросая взгляды по сторонам. Их руки дрожали, и было видно, что они от страха еле стоят на ногах. Обе были одеты в длинные латаные-перелатаные блио,[5] кое-как сшитые из кусков материи разных размеров. На их обуви виднелись следы грязи. Эти две крестьянки были первыми свидетелями по делу, связанному с событиями в Драгуане. Епископ приказал подвести их к нему. Мельес немедленно принялся писать.
…Тем самым эти две девушки показали, что они – хорошие христианки. Епископ де Нуа прекрасно разбирался во всех нюансах церковного судопроизводства и знал, что стоит ему при допросе допустить какую-нибудь, пусть даже малейшую, двусмысленность, его могут лишить инвеституры.[6] Он опасался, как бы данное судопроизводство не сочли новым расследованием по делу катаров,[7] которое не входило в его компетенцию. Постулаты этой ереси были хорошо известны: епископ знал, что катары отказывались прочесть вслух «Отче наш» или «Символ веры», не желая навлечь на себя гнева своей общины и тех неземных сил, в которые они верили. Для катара человеческое тело было слишком нечистым, чтобы человеку позволялось произнести вслух имя Господа или же обращенную к нему молитву. Рот человека не мог служить и для поглощения земной пищи (той самой пищи, которая затем извергалась из нечистого тела самым гнусным образом), и для провозглашения хвалы Господу. Катары произносили имя Господа только мысленно. Заставив первых двоих свидетелей прочитать вслух «Отче наш», де Нуа тем самым подчеркнул обособленность данного дела: оно не имело никакого отношения ни к альбигойцам, ни к членам секты вальденсов,[8] ни к всевозможным братствам, ни к болгарским богомилам.[9] Это было отдельное дело, хотя и весьма значительное для