…Наш посол говорил мне, что было бы хорошо как-то душевно подтолкнуть Бунина к мысли о возможности возвращения, говорил о том, что Бунин живет не в безвоздушном пространстве и есть силы, которые действуют на него в обратном направлении.

Я с охотой взял на себя это неофициальное поручение попробовать повлиять на Бунина.

(Константин Симонов. Истории тяжелая вода. М. 2005. Стр. 218)

В этом «заманивании» принимал участие и Телешов. (И тут совершенно неважно, был он «агентом влияния» или искренне верил, что дома, на родине, Ивану Алексеевичу будет хорошо.)

Вспоминая о своих встречах с Иваном Алексеевичем и тогдашних его настроениях, Симонов выражает уверенность, что шанс «заманить» Бунина «домой» был не больно велик:

Он казался мне человеком другой эпохи и другого времени, человеком, которому, чтобы вернуться домой, надо необычайно много преодолеть в себе, — словом, человеком, которому будет у нас очень трудно… Это не значило, что он в принципе не мог в чем-то сочувствовать нам, своим советским соотечественникам, или не мог любить всех нас, в общем и целом, как русский народ. Но я был уверен, что при встрече с родиной конкретные представители этого русского народа оказались бы для него чем-то непривычным и раздражающим.

(Там же. Стр. 217)

Так оно и было во время тех их парижских встреч. И не только Симонов для Бунина, но и Бунин для Симонова был фигурой «чем-то непривычной и раздражающей».

Симонов об этом умалчивает. Но кое-что об этом нам поведал в своих воспоминаниях о Бунине Георгий Адамович, бывший свидетелем самой первой встречи:

В начале обеда атмосфера была напряженная. Бунин как будто «закусил удила», что с ним бывало нередко, порой без всяких причин. Он притворился простачком, несмысленышем и стал задавать Симонову малоуместные вопросы, на которые тот отвечал коротко, отрывисто, по-военному: «не могу знать».

— Константин Михайлович, скажите, пожалуйста… вот был такой писатель, Бабель… кое-что я его читал, человек бесспорно талантливый… отчего о нем давно ничего не слышно? Где он теперь?

— Не могу знать.

— А еще другой писатель, Пильняк… ну, этот мне совсем не нравился, но ведь имя тоже известное, а теперь его нигде не видно… Что с ним? Может быть болен?

— Не могу знать.

— Или Мейерхольд… Гремел, гремел, даже, кажется, «Гамлета» перевернул наизнанку… А теперь о нем никто и не вспоминает… Отчего?

— Не могу знать.

— Длилось это несколько минут. Бунин перебирал одно за другим имена людей, трагическая судьба которых была всем известна. Симонов сидел бледный, наклонив голову.

(Георгий Адамович. Сомнения и надежды. М. 2002. Стр. 124)

Симонов в этой сценке, я думаю, слегка окарикатурен. Но Бунин наверняка именно так и держался, поскольку и в это время был «еще ядовит».

И тем не менее шанс если и не «заманить» Бунина «домой», так хоть уговорить его взять советский паспорт, все-таки был. По убеждению Симонова, все эти планы и надежды рухнули из-за разразившегося как раз в те самые дни знаменитого постановления ЦК и последовавшего за ним доклада Жданова о Зощенко и Ахматовой.

Что говорить! Постановление это, конечно, свою роль тут сыграло. (Подробно об этом я расскажу в других главах этой книги: «Сталин и Зощенко» и «Сталин и Ахматова».) Но и до этого постановления никакими способами склонить Бунина к возвращению «домой» не удавалось. Не то что к возвращению насовсем, но даже к приезду в гости, ненадолго, хоть на две недели:

Предлагают Яну полет в Москву, туда и обратно, на две недели, с обратной визой.

(Устами Буниных. Дневники. Том 2. Посев. 2005, Стр. 384)

Но Бунин не клюнул на это предложение. Даже «обратная виза» не внушила ему доверия: он знал, с кем имеет дело

Эту запись в своем дневнике Вера Николаевна Бунина сделала 27 мая 1946 года. А постановление о Зощенке и Ахматовой грянуло в августе. Значит, и до постановления, и безотносительно к нему возвращаться «домой» он не собирался.

И если не собирался даже в 45-м, после победы России в великой войне, после того, как армия надела погоны и появились другие признаки возвращения «Совдепии» в лоно традиционного российского национального существования, то как же можно всерьез полагать, что он готов был вернуться на пепелище разграбленного и разоренного родного дома в мае 41-го?

И все же…

* * *

Есть в той его открытке, которую он послал Телешову 8 мая 1941 года, некая странность.

Главная странность заключается в том, что до этого 20 лет он Телешову не писал. А тут вдруг взял и написал. С чего бы это?

Другая странность — в напоминании, что он «еще ядовит». Как я уже говорил, это был намек на то, что если бы ЕМУ вздумалось вернуться в СССР, он не захотел бы возвращаться так, как вернулся беспомощный, впавший «в младенчество» Куприн.

Если вопрос о возможности возвращения для него даже не стоял, к чему было упоминать об этом, словно бы оговаривая непременные условия этого возвращения?

Его открытка Телешову была написана и послана 8 мая 1941 года, а 16 мая он записывает в своем дневнике:

…Зуров слушает русское радио. Слушал начало и я. Какой-то «народный певец» живет в каком-то «чудном уголке» и поет: «Слово Сталина в народе золотой течет струей». Ехать в такую подлую, изолгавшуюся страну!

(Устами Буниных, дневники. Том 2. Посев 2005. Стр. 314)

Нет, нет и нет! Ни за что! Ни при какой погоде в эту подлую, изолгавшуюся страну он не поедет!

Но даже эта судорога отвращения внятно говорит нам, что проклятый этот вопрос

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату