ноября 1936 года, а Толстой оставался в Париже до 8-го.)
Как бы то ни было, вся эта драматическая история Алексею Николаевичу была известна.
Это я к тому, что о положении и душевном состоянии Бунина, живущего в Грассе «под немцами», он мог догадываться и до того, как до него дошла та отчаянная бунинская открытка. Так что особенно раздумывать о том, что толкнуло его написать о судьбе Бунина Сталину, вроде не приходится.
И тем не менее…
Когда читаешь это его письмо, трудно отделаться от впечатления, что он изо всех сил старается продемонстрировать вождю свою заботу о состоянии советской литературы, свое бережное, «хозяйское» отношение к ней.
Наверное, было и это. Во всяком случае, такой мотив в этом его послании, безусловно, присутствует.
Но вряд ли все-таки он был главным стимулом его обращения к вождю. Нет, не надежда получить в ответ кивок одобрения, не желание выслужиться двигало им в этом случае, а искреннее стремление помочь Бунину, тонущему в пучине бедствий, кинуть ему спасательный круг. А что касается демонстрации своей «хозяйской» заботы о нуждах советской литературы, так это — для объективности. Чтобы «Хозяин», не дай бог, не подумал, что двигают им тут личные мотивы, приятельские отношения с известным белоэмигрантом.
Затея была небезопасная. По правде сказать, очень даже опасная.
Поди пойми, как Сталин отнесется к этому его заступничеству за оголтелого ненавистника советского строя.
В те времена в узких литературных кругах ходила такая байка.
Однажды Горький будто бы сказал Бабелю:
— Завтра у меня будет Сталин. Приходите. И постарайтесь ему понравиться. Вы хороший рассказчик… Расскажете что-нибудь… Я очень хочу, чтобы вы ему понравились. Это очень важно.
Бабель пришел.
Пили чай. Горький что-то говорил, Сталин молчал. Бабель тоже молчал. Тогда Горький осторожно кашлянул. Бабель намек понял и пустил первый пробный шар. Он сказал, что недавно был в Париже и виделся там с Шаляпиным. Увлекаясь все больше и больше, он заговорил о том, как Шаляпин тоскует вдали от родины, как тяжко ему на чужбине, как тоскует он по России, как мечтает вернуться. Ему казалось, что он в ударе. Но Сталин не реагировал. Слышно было только, как звенит ложечка, которой он помешивал чай в своем стакане.
Наконец он заговорил.
— Вопрос о возвращении на родину народного артиста Шаляпина, — медленно сказал он, — будем решать не мы с вами, товарищ Бабель. Этот вопрос будет решать советский народ.
Помня эту историю (а шла она от самого Бабеля, и коли уж докатилась до нас, потомков, так уж современникам наверняка была известна), мог ли Алексей Николаевич, обращаясь со своим письмом к Сталину, не просчитать и такой вариант.
Прочтет и ответит:
— Вопрос о возвращении на родину писателя Бунина будем решать не мы с вами, товарищ Толстой. Этот вопрос будет решать советский народ.
А там, глядишь, недалеко уже и до того, чтобы отправиться туда, куда незадолго до того отправили Бабеля.
Следы этих его опасений отчетливо видны в сохранившихся документах. В том, как долго он раздумывал прежде, чем решился обратиться к Сталину: открытка Бунина была послана 2 мая, а под письмом А.Н. Толстого Сталину стоит дата: 17 июня. Как бы плохо ни работала тогда почта, выходит, что раздумывал он над своим обращением вождю никак не меньше месяца. Да и черновик письма (а черновиков этих, как я уже говорил, было несколько) тоже наглядно свидетельствует, что и решиться на такое письмо, и сочинить его ему было ох как непросто. Поэтому я и осмелился приписываемую ему реплику («…чувство было такое, будто сходил на медведя с рогатиной») отнести именно к этому эпизоду.
Как уже было сказано, на окончательном, беловом варианте этого его письма стоит дата: 17 июня 1941 года. Сдано оно было в экспедицию Кремля 18-го. Через три дня (в ночь с 21-го на 22-е) началась война, и Сталину было уже не до Бунина и не до Толстого, так что это его письмо (к сожалению? К счастью? — кто знает!) осталось без ответа.
Трудно удержаться от соблазна представить себе, что было бы, если бы Бунин эти свои открытки А.Н. Толстому и Телешову послал двумя или хоть полутора годами раньше. И соответственно тогда же А.Н. Толстой и обратился бы с тем своим письмом к Сталину. И Сталин отнесся бы к идее возвращения Бунина благосклонно. И Бунин в самом деле вернулся бы на Родину.
Как сложилась бы в этом случае его судьба?
Неужели он мог бы стать «советским писателем»? Глядишь, может быть, даже и о Сталине процедил бы сквозь зубы что-нибудь полагающееся по штату?
Даже Симонов, как мы помним, весьма скептически оценивавший реальность возвращения Бунина в СССР, не исключал и такую возможность:
…Сталин был для него после победы над немцами национальным героем России, отстоявшим ее от немцев во всей ее единости и неделимости. Допускаю, что после этого национального подвига, совершенного Сталиным, Бунин смотрел на будущее выжидательно: не последует ли там, в России, при несомненном единовластии Сталина, неких реформ, сближающих нынешнее с прошлым, — чем черт не шутит! Человеку, подряд более четверти века прожившему во Франции, как Бунин, размышления на тему о таком историческом примере, как Наполеон, могли быть отнюдь не чужды.
Вряд ли это было так. И уж во всяком случае, никогда не был Сталин для Бунина «национальным героем России, отстоявшим ее от немцев». Но сказал же он Бахраху в ноябре 1943-го:
Нет, вы подумайте, до чего дошло — Сталин летит в Персию, а я дрожу, чтобы с ним, не дай Бог, чего в дороге не случилось.
И сумели же «они» даже у Ахматовой вырвать несколько вымученных хвалебных строк «о мудром человеке, что каждого из нас от страшной смерти спас». Так, может, и из Бунина тоже удалось бы выдавить что-нибудь похожее?
Не стоит даже задаваться этими вопросами.
Случилось то, что случилось. И так, как оно только и могло случиться. Не зря ведь говорят, что история не знает сослагательного наклонения.