утверждается, будто под видом борьбы с космополитизмом наша партия ведет борьбу с евреями.
Зал притих. В том, что дело обстоит именно так, никто не сомневался. Отрицать это было трудно. Однако и признать справедливым такое клеветническое утверждение было невозможно. Все с интересом ждали, как профессор вывернется из этой, им же самим созданной тупиковой ситуации. (Если даже такая записка и в самом деле была послана в президиум собрания, отвечать на нее было совсем не обязательно: никто не тянул профессора за язык, не заставлял зачитывать ее вслух.)
Убедившись, что аудитория готова внимать его объяснениям, профессор начал той самой классической фразой, к которой прибегал обычно в таких случаях во время своих лекций:
— Товарищ Сталин нас учит...
И раскрыв специально принесенный из дому сталинский том, он торжественно прочел заранее заготовленную цитату:
— «Советский народ ненавидит немецко-фашистских захватчиков не за то, что они немцы, а за то, что они принесли на нашу землю неисчислимые бедствия и страдания».
И назидательно подняв вверх указательный палец, заключил:
Вот так же, товарищи, обстоит дело и с евреями.
До того про суды Линча я только читал в книжках. И никогда не думал, что мне доведется самому побывать на таком суде. Однако вот — пришлось...
Ныне забытый, а тогда знаменитый драматург Анатолий Софронов начинал как поэт. И в одном из своих стихотворений замечательно выразил самое свое задушевное, воспев казачий «рёмянный батожок»:
Этим «ремянным батожком» тогда, в 1949-м, он нещадно лупил «безродных космополитов» и «по сусалам, и по глазам», и по прочим чувствительным местам.
Среди многих других «судов Линча», где вовсю гулял этот софроновский «батожок», особенно запомнился мне один. Много раз я пытался изобразить его на бумаге, но у меня ничего не получалось. И вдруг — наткнулся на рассказ о нем в книге Леонида Зорина «Авансцена». Переписываю его оттуда дословно.
> Помню, как партия изгоняла из неподкупных своих рядов несчастного Иоганна Альтмана. Председательствовал, как обычно, Софронов. Он возвышался над залом как памятник, дородный, могучий, несокрушимый, помесь бульдога и слона.
— Мы будем сегодня разбирать персональное дело Иоганна Альтмана, двурушника и лицемера, буржуазного националиста... Цинизм этого человека дошел до того, что он развел семейственность даже на фронте. На фронте! И жена его, и сын устроились во фронтовой редакции под теплым крылышком мужа и папы. Впрочем, сейчас вам подробно расскажут.
На трибуне появляется тощий, с лицом гомункулуса, человечек:
—Все так и есть, мы вместе служили, я наблюдал эту идиллию. Пригрел и свою жену, и сына
Зал: Позор! Ни стыда, ни совести! Гнать из партии! Таким в ней не место! Альтман пытается объясниться:
— Я прошу слова. Я дам вам справку.
Общий гул: Нечего давать ему слово! Не о чем тут говорить! Позор!
Альтман едва стоит. Он бел. Капли пота стекают с лысого черепа. Вдруг вспоминаешь его биографию: большевик, участник Гражданской войны. Статьи, которые он писал, были не только ортодоксальными, но и фанатически истовыми. Я вижу растерянные глаза, готовые вылезти из орбит, — он ничего не понимает.
Голос:
— Была жена в редакции?
Альтман:
— Была.
Голос:
—Был сын?
Альтман:
— Был и сын.
Рев: Все понятно. Вон с трибуны!
Альтман: Две минуты! Я прошу две минуты...
Наконец зал недовольно стихает. Альтман с усилием глотает воздух, глаза в красных прожилках мечутся, перекатываются в глазницах. Голос срывается, слова не приходят, он точно выталкивает их в бреду:
— Жена должна была ехать в Чистополь... С другими женами писателей... Но ведь она — старый член партии... Она стала проситься на фронт... Настаивала... Ну что с ней делать? Сорок шесть лет, кандидат наук... Все-таки пожилая женщина Поэтому я ее взял в редакцию... Она работала там неплохо... даже получила награды... Возможно, ей надо было поехать вместе с другими... женами... в Чистополь. Возможно... Она не захотела.. Я взял ее в редакцию. Верно.
Он снова вбирает воздух в пылающее пересохшее горло.
— Теперь — мой сын... Когда война началась, ему было только пятнадцать лет. Конечно, он тут же сбежал на фронт. Его вернули. Он снова сбежал. Опять вернули. Опять он пытался. Он сказал: папа, я все равно убегу. И я понял — он убежит. Что делать — так уж он был воспитан. Тогда я и взял его в редакцию. Просто другого выхода не было. И вот в возрасте пятнадцати лет четырех месяцев, исполняя задание, мой сын был убит. Мой сослуживец, который сейчас говорил о семейственности, вместе со мной стоял на могиле моего мальчика... вместе со мной...
Альтман смолкает. Его глаза горят нездоровым горячечным пламенем. И кажется, что он сходит с ума... Поднимается великолепный Софронов.
— Вы видите, товарищи, этот человек органически не способен быть искренним. Он изворачивается и виляет. Он продолжает обманывать партию. Петляет, заметает следы.
