— заставили меня предоставить ей на этих страницах так много места.

Политическое, я бы даже сказал, историческое значение этой речи не уступает, а может быть, даже и превосходит политическое и историческое значение романа, обсуждение которого стало для нее поводом.

Одна моя знакомая, работавшая тогда в «Новом мире» на скромной должности корректора и каким-то чудом сумевшая сквозь беснующуюся толпу, едва сдерживаемую конной милицией, проникнуть на то собрание, рассказывала мне, что Паустовский говорил так тихо, что ей, сидящей в одном из последних рядов, было его почти совсем не слышно.

Хорошо зная Константина Георгиевича еще по Литинституту, я легко могу это себе представить. Он и на семинарах своих всегда говорил тихо. Он вообще был человек тихий. Но эта его речь прогремела с громкостью поистине невероятной.

Ее пересказывали, переписывали от руки. Она стала листовкой, революционной прокламацией, со скоростью лесного пожара распространившейся не только по всей стране, но и за ее пределами:

> Долгое время вся Москва говорила только о том, как выступал Паустовский. С нетерпением ожидали появления текста его речи в какой-либо газете. К сожалению, этого мы не дождались. Но когда однажды к нам в дом приехал наш приятель польский журналист, мы бросились к нему, чтобы рассказать о самом главном, что случилось в России за последнее время. Каково лее было наше удивление, когда наш гость, усмехнувшись, начал цитировать речь Паустовского. Он сообщил, что полный ее текст был сразу же вывешен на дверях Варшавского университета, и студенты, как и вся польская интеллигенция, заучивали ее наизусть.

(Г. Корнилова. То, о чем забыть нельзя. Там же. Стр. 35).

Тихий голос Паустовского прозвучал так громко потому, что этот лирик и романтик, никогда прежде не влезавший в политику, был ПЕРВЫМ, сказавшим вслух о явлении, о котором политики, социологи и политологи заговорили и которому попытались дать название лишь годы спустя:

> Хотя соответствующие социологические исследования в стране либо не производятся, либо засекречены, но можно утверждать, что уже в 20—30-е годы и окончательно в последующие годы в нашей стране сформировалась и выделилась особая партийно-бюрократическая прослойка — «номенклатура», как они сами себя называют, «новый класс», как их назвал Джилас.

(А. Сахаров. О стране и мире. N.Y., 1975. Стр. 19).

Облик этого «нового класса» первым запечатлел Дудинцев, и в этом и состояло политическое и историческое значение его романа. Но сказал о нем КАК О ЯВЛЕНИИ, как о сложившемся СОЦИАЛЬНОМ СЛОЕ, — Паустовский. (Подобно тому, как Обломова создал, вылепил, запечатлел Гончаров, а явление, вошедшее в историю России под именем обломовщины, обозначил Добролюбов.)

О том, как перепугала речь Паустовского ораторов, взявших слово после него, можно судить по выступлению одного, далеко не самого из них трусливого:

> Валентин Овечкин

Я хотел бы остановиться на выступлении товарища Паустовского, который, на мой взгляд, своими вредными обобщениями ставит роман под удар. Дает врагам Дудинцева оружие в руки. Они и так уже вопят, что он «оболгал» наше руководство. Меня удивляет также и то, что Паустовский так долго копил в себе свое возмущение, желчь и злобу против гнусности жизни, ни разу не попытавшись изжить их в своем творчестве. Судя по его произведениям, он благодушный человек. Оказалось, наоборот.

(Там же. Стр. 39).

Паустовский этот выпад не оставил без ответа.

> Константин Паустовский

...Относительно слов тов. Овечкина о том, что я копил, мол, копил и вдруг выступил. Просто мне не давали возможности говорить. На съезде писателей я безуспешно в течение всех дней съезда добивался слова, но мне его не дали.

Овечкин спрашивает, почему я в сравнительно недавние тяжелые времена не касался в своих книгах этих вопросов. По той же причине, по какой не касался этих вопросов с такой откровенностью, как сейчас, и сам Овечкин, и все другие писатели.

Кстати, это утверждение Овечкина по существу неверно. В те времена я считал одной из важнейших задач писателя призывать к достоинству человека, к культурности, к честности, к гуманности, то есть к тем качествам, которые прямо противоположны культу личности. Поэтому я и старался не упоминать с начала возникновения культа личности того человека, который был носителем этого культа.

(Там же. Стр. 39).

Тут уже Паустовского счел нужным одернуть и Симонов.

Сделал он это в своей короткой заключительной речи, которая, собственно, только этой реплике Паустовского и была посвящена:

> Константин Симонов

Я хотел бы сказать несколько слов о реплике и выступлении т. Паустовского. Да, у нас были люди, которые халтурили вокруг имени Сталина, занимались подхалимством. Но были и честные художники всех отраслей искусства. Я не знаю, как можно писать об истории советского общества, о первых пятилетках и об Отечественной войне, не упоминая этого имени. Не стоило товарищу Паустовскому теперь ставить себе в заслугу, что он никогда не упоминал имени Сталина в своем творчестве. Дроздовы были на теплоходе «Победа» во всех трех классах. Есть они и в нашей среде писателей. Дроздовы особенно охотно используют подобные выступления во вред Дудинцеву. Они и так уже говорят, что он оболгал руководителей.

На мой взгляд — в романе есть глубокая вера в силу советского общества, и этим, по сути дела, он и дорог нашему читателю.

(Там же. Стр. 41).

Говоря все это, Симонов, конечно, защищал себя, свои шесть Сталинских премий, из которых он только одну считал незаслуженной. Но главное тут было не это. Главная цель этой его маленькой речи состояла в том, чтобы отделить, оградить роман Дудинцева от той опасной интерпретации, которую придал ему своим выступлением Паустовский.

Не так уж трудно угадать, что думал, что чувствовал автор обсуждаемого романа, слушая эту взволнованную речь старого писателя. Но зачем гадать, если на этот счет у нас есть прямое свидетельство.

> ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ В.А. ДУДИНЦЕВА

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату