собственных мыслей это могло ощущаться как горечь от того, что пришлось удостовериться в виновности такого человека, как Кольцов, а при другом — могло восприняться как горечь от безвыходности тогдашнего положения самого Фадеева, в глубине души все-таки, видимо, не верившего в вину Кольцова и не питавшего доверия или, во всяком случае, полного доверия к тем папкам, которые он прочитал. Что-то в его интонации, когда он говорил слова «чего там только не было написано», толкало именно на эту мысль, что он все-таки где-то в глубине души не верит в вину Кольцова, но сказать это даже через одиннадцать лет не может, во всяком случае, впрямую, потому что Кольцов — это ведь уже не «ежовщина». Ежов уже бесследно убран, это уже не Ежов, а сам Сталин.
Этот отрывок из воспоминаний К.М. Симонова я уже приводил (в несколько сокращенном виде) в главе «Сталин и А.Н. Толстой». Но теперь вынужден привести его снова, потому что, как выяснилось, историю эту Фадеев рассказывал не однажды.
В мемуарах К.Л. Зелинского рассказ Фадеева приведен почти так же подробно, как в записи Симонова:
> ...я на Шевченковском диспуте в Киеве сказал несколько слов в защиту Мейерхольда, что-де его критиковали за формализм, но и у него есть положительное и что-то в этом роде. Приезжаю в Москву, и меня вызывают в ЦК, в Кремль.
В Кремле меня проводят прямо к Сталину. Сталин был занят, сказал мне:
— Вы пока посидите и почитайте тут некоторые бумаги.
Это были папки, содержавшие протоколы допроса Миши Кольцова и Белова, бывшего командующего Московским военным округом. Что могло быть общего у Кольцова и у Белова?.. Кольцов, журналист, писатель, и Белов, военный, человек совсем другой среды. И однако в показаниях их было сказано, что они были связаны, работали вместе.
Кольцов говорил там, в своих показаниях, что он потерял веру в возможность победы у нас социализма (его Радек еще в этом уговаривал), и он продался германской разведке. Я понимаю теперь, что он мог быть принят даже самим Гитлером Но, как человек умный, он усомнился в возможности победы фашизма и для перестраховки связался и с французской разведкой тоже. Решил, что быть шпионом в демократической стране лучше: всегда туда можно будет скрыться.
Так вот, и Кольцов, и Белов в своих показаниях много писали о Мейерхольде как резиденте иностранной разведки тоже, как участнике их шпионской группы.
Потом приходит Сталин и говорит мне:
— Ну как, прочли?
— Лучше бы я, тов. Сталин, этого не читал, лучше бы мне всего этого не знать.
Так мне все это грязно показалось.
— Нам бы этого тоже хотелось бы не знать и не читать, — сказал мне Сталин, — но, что же делать, приходится. Теперь вы, надеюсь, понимаете, кого вы поддерживали своим выступлением А вот Мейерхольда, с вашего позволения, мы намерены арестовать.
Каково мне было все это слушать? Но каково мне было потом встречаться с Мейерхольдом! Его арестовали только через пять месяцев после этого случая. Он приходил в Союз, здоровался со мной, лез целоваться, а я знал про него такое, что не мог уже и смотреть на него.
Тут эта исповедь Фадеева изложена и истолкована — да, видимо, и понята мемуаристом, — несколько иначе, чем у Симонова.
Симонов не исключает, что, прочитав показания Кольцова, Фадеев не больно в них поверил. У Зелинского он верит прочитанному безоговорочно, безоглядно. Так же, как в вину Мейерхольда, которого Сталин еще только собирается арестовать.
Но это все — оттенки, детали. В самой же своей основе история эта — та же, которую записал Симонов.
А вот Леониду Осиповичу Утесову Фадеев ту же историю рассказал иначе.
> Когда началась война, нас, артистов кое-каких и писателей, из тех, что участвовали во фронтовых бригадах, кормили бесплатно в ресторане «Арагви». Ну, идет война, а тут всякие закуски, икра, балыки... Ели мы вот так (Утесов делает характерный жест ребром ладони поперек горла). Днем у меня была работа, а ночевать я ходил в гостиницу «Москва». Тогда уже бомбежки шли, я дома не спал. Когда случался налет, мы спускались в подвальное помещение гостиницы. Как-то после ужина выпили немного, не пьяные, а так — рюмочки три водки. Вдруг Фадеев повернулся ко мне.
— Утесик, — так он меня называл, вообще хорошо ко мне относился, — идите сюда поближе, поговорим.
Я подсел к нему. То да се. Разговор длинный. Потом набрался духу и спрашиваю:
— Александр Александрович, скажите, что с Бабелем? Ведь я его любил очень, был с ним дружен. Я, говорю, не верю, что он шпион и враг народа
Фадеев нахмурился, помолчал,
— Я тоже не верю. И с тем же вопросом обращался к Сталину. Поехал в Кремль. Сталин при мне вызвал какого-то человечка, сказал «Принесите мне дела Бабеля и Мейерхольда». Минут через пять тот приносит. «Вот видите», — говорит тогда Сталин и показывает мне какие-то папки. Раскрыл одну. «Смотрите, — говорит, — они сами во всем признались».
Перепутать Бабеля и Мейерхольда с Кольцовым Утесов, понятное дело, не мог. И Фадеев, конечно, не мог дважды обращаться к Сталину — один раз по поводу Кольцова, другой по поводу Бабеля и Мейерхольда — и дважды получить от него один и тот же ответ. Значит, не «Дело Кольцова» показывал ему Поскребышев, и не «Дело Бабеля и Мейерхольда», а некое ОБЩЕЕ ДЕЛО, в котором фигурировали и Кольцов, и Бабель, и Мейерхольд, — наверняка и Пастернак, и Олеша, и многие другие, о ком Фадеев в своих рассказах не упоминал, поскольку они по решению Хозяина в конечном счете были из этого «Дела» выведены.
К объяснению, которым Сталин удостоил Фадеева (ему, мол, тоже не хотелось верить в виновность Кольцова, Бабеля и Мейерхольда, но результаты следствия его в этом убедили: пришлось поверить), относиться серьезно, разумеется, нельзя. Совершенно очевидно, что всё обстояло ровно наоборот: именно он дал команду состряпать пресловутое дело и сам определил фигурантов будущего процесса.
Да это не очень-то и скрывалось.
Когда решалась судьба Михаила Кольцова, его брат — известный художник- карикатурист Борис Ефимов — предпринял отчаянную попытку если не спасти брата, так хотя бы смягчить суровость приговора:
> ...В первых числах марта сорокового года, когда я в очередной раз явился в «помещение № 1» с двадцатью рублями, деньги у меня не приняли. Сотрудник в окошечке