тот вид, который она, по нашему мнению, должна иметь, так что, пожалуйста, говорите. Говорите обо всем, что вам не понравилось, обо всем, что показалось неправильным, короче — обо всем. Оскар, что ты скажешь о голосах как таковых?
— Все голоса разные, Майк, и я считаю, что им следует быть разными. Это случайность?
— Не совсем, — ответил Майк. — А что ты скажешь о разных манерах речи: не различаются ли они немножко больше, чем нужно? Я хочу сказать — в музыкальном смысле.
— Нет. Мне нравится все так, как есть.
— Есть еще какие-нибудь предложения?
— Есть еще одно. Когда они будут читать снова, не могли бы они стоять? Я хочу сказать… они видятся мне танцорами.
— Через минуту мы к этому вернемся. Кэйт?
— Что ты ожидаешь услышать от меня, Майк?
— Что? То, что у тебя на уме — а там, я знаю, немало всякого. Мы тебя слушаем.
— Эмерсону придется много потрудиться, но не в смысле переписки заново. По-моему, не надо менять ни слова. Знаете, Эмерсон, я работала со многими драматургами, и когда слова вроде бы не производят должного впечатления, то первое, что приходит им в голову, так это что слова и виноваты, и иногда так оно и есть — но только не в этом случае. Вам придется поработать с актерами.
— Кто из них тебе не нравится, Кэйт? — спросил Майк.
— Этого я не могу сказать ни об одном из них. Скажу даже, что, по-моему, ты подобрал очень удачную труппу, но не забывай, что в Нью-Йорке нет настоящего театра и нет настоящих актеров, есть только честолюбивые люди — а это совсем другое. Эмерсону предстоит за каких-нибудь две недели превратить семерых милых, но честолюбивых людей в настоящих актеров.
— С твоей помощью, думаю, это все же возможно.
— Надеюсь, — ответила Кэйт. — Конечно, пьеса — это девочка и ее мать, но если остальные не сыграют своих ролей смело, с выдумкой и, более того, талантливо — пьесы не получится.
— Но страха ты не чувствуешь? — спросил Майк.
— Конечно чувствую. Если бы не чувствовала, меня бы здесь не было. Пьеса Эмерсона мне нравится. Пожалуй, она единственная из виденных мною за последние несколько лет, которая заслуживает, чтобы тратили силы и время на ее постановку.
— Хорошо, Кэйт, — сказал Майк. — Ты, Джо?
— Никаких недостатков я не нахожу, — ответил Джо Трэпп. — А если говорить о декорациях, то я вижу их сделанными почти из ничего — и из света. Края предметов — и свет. Прямой, возможно, двух или трех цветов, но не слишком сильный. И конечно, тени: одиночные, двойные, тройные, большие, маленькие — самые разные, но не все время, а только когда они к месту. А если говорить о костюмах, то у меня вагон идей, целый вагон — но только девочка почти все время должна быть босая.
— Почему? — одновременно спросили Майк и Эмерсон.
— Сам не знаю, — ответил Трэпп и, вынув из кармана пиджака носовой платок, вытер им лицо. — Знаю, что так должно быть, но не знаю почему. А тебе, Кэйт, не кажется, что девочка должна быть босой?
— Я об этом не думала, но уж если зашла об этом речь… Пожалуй, да.
— Но почему? — спросил Майк. — Чем-то меня эта идея привлекает, но в тексте пьесы этого нет, и мне хотелось бы знать, что привлекательного находите в этой идее вы?
— Мм, — сказал Трэпп. — Она плясунья. Все, что она воображает, проходит как танец. И речь у нее танцующая. Но это не балет, это танцует детство, босиком, легко и беззвучно.
— Хорошо, — сказал Майк. — Мы еще к этому вернемся.
И он попросил, чтобы Мама Девочка тоже что-нибудь сказала. Я боялась, она скажет, что плохо читала, но она не сказала этого, а сказала:
— Майк, я здесь, чтобы учиться. По-моему, все говорили правильно, но мне ли судить?
— Хорошо, — сказал Майк. — Мы поговорим потом и об этом. Начиная с завтрашнего дня мы, пожалуй, и будем исходить из того, что все говорят правильно. Кстати, я склонен думать, что так оно и есть на самом деле. Но сейчас надо решать окончательно. Сверкунчик, как тебе все это показалось?
— Здорово, — ответила я.
— О’кей, — сказал Майк.
Он нажал кнопку, и вошла Хелен Гомес.
— Хелен, теперь, пожалуйста, принеси нам поесть, — попросил Майк.
Хелен вкатила столик с едой, и все, не переставая разговаривать, стали брать сэндвичи и кофе.
После еды все вышли, и мы с Мамой Девочкой остались одни у окна, из которого открывается вид на Нью-Йорк и Ист-ривер. Я сказала:
— Мама Девочка, ты была восхитительна.
— Я чувствовала себя скованной, — пожаловалась Мама Девочка. — Мне надо научиться не быть скованной.
— Не переживай так, — посоветовала я. — Разве можно чувствовать себя свободно, когда так переживаешь?
Мама Девочка взяла меня за руку и прошептала:
— Ты мой лучший друг, Лягушонок, другого такого у меня на свете нет. Вот увидишь, в следующий раз я буду чувствовать себя свободно.
Все вернулись примерно за полчаса до назначенного времени, потому что ни о чем, кроме пьесы, не могли думать, и Майк сказал:
— Ну, раз мы все уже здесь, давайте прочитаем пьесу снова.
— Только стоя, — добавил Оскар.
И мы заняли свои места и прочитали ее снова. На этот раз Мама Девочка чувствовала себя свободно, и все заметили, насколько лучше у нее получается. И у других тоже получалось лучше.
Когда мы кончили, было почти что пять. Майк попросил всех остаться выпить кофе и познакомиться друг с другом поближе. Мы все сели и стали разговаривать.
Майк спросил, не хотим ли мы снова послушать музыку. Всем хотелось, и Оскар снова пустил магнитофон, но сказал:
— Можете разговаривать.
Так что мы в одно и то же время разговаривали и слушали музыку.
А когда настало время расходиться, мужчина, исполнявший роль девочкиного деда, сказал:
— Мистер Макклэтчи, эта ваша пьеса просто очаровательна, и я горжусь тем, что буду играть в ней.
— Нет, это для меня честь, мистер Мунго, что вы в ней играете, — возразил Майк. — В прежние дни «Паласа», когда я был еще совсем малышом, вы были моим любимым артистом — но разве мог я подумать, что буду иметь честь видеть вас в своей пьесе?
— Спасибо, — тихо сказал мистер Мунго, а потом улыбнулся, кивнул всем и вышел.
Мисс Крэншоу и Майк Макклэтчи переглянулись.
— Равных ему не было, — сказала Кэйт.