постучавшись.
– Это я, – объявил я, проходя через гостиную.
Когда я вошел в спальню, Антон лежал на кровати с открытыми глазами. Он тяжело дышал, и его неподвижный взгляд был устремлен в потолок. Он не обратил на меня никакого внимания.
– Это я, – неуверенно повторил я: философия, из-за которой я порезал палец, начинала уже ослабевать во мне.
В этот момент из ванной донесся голос Долорес. Она просила, чтобы я вошел. Писательница лежала в ванне. Занавеска, покрытая паром, мешала мне видеть Долорес, но ее высовывавшиеся ноги лежали на бортике ванны, как два маленьких костлявых зверька, Я поставил поднос на столик.
– Я принес вам кофе и десерт. Будет очень жаль, если вы его не попробуете. Я приготовил мороженое с фруктами.
Она поблагодарила меня и продолжала лежать неподвижно, не говоря больше ни слова. После невыносимого молчания я услышал, как она шмыгает носом.
Может быть, она опять плакала. Или же, напротив, лежала в ванне, спокойная и невозмутимая, совершенно забыв, что я стою по другую сторону занавески. Я постоял несколько секунд, не зная, что сказать. Не придумав ничего другого, я направился к двери.
В этот момент писательница окликнула меня по имени. Я резко остановился. Оттуда я видел Антона Аррьягу, лежавшего на кровати. Он лежал все в том же положении, устремив свой взгляд в потолок. Вопрос Долорес пронзил меня со спины, как копье.
– Ты был когда-нибудь с женщиной?
Я хотел уйти от вопроса, но, несмотря на то что мне обычно легко это удавалось, я так и не нашел подходящего уклончивого ответа.
– Нет, – покорно ответил я.
– Это самая трудная наука, и в этом твой учитель не может тебе помочь.
В тот момент я подумал, что Долорес Мальном права: в том, что касалось женщин, Пако не мог ничего сделать для меня; я должен был сам научиться не робеть перед их неясными желаниями и не бояться своих. Я должен был научиться, окончательно и без помощи кого бы то ни было, не испытывать перед ними оцепенения или позывов к бегству. Также я подумал о том, что умру одиноким и целомудренным, как отшельник, прежде чем смогу обнять за талию хоть одну женщину.
К счастью для меня, Долорес Мальном глубоко ошибалась.
В час сиесты в доме снова водворился покой. Умберто Арденио Росалес решил помешать Полин прохлаждаться или любезничать с Фабио, пока он сам работает над рассказом, поэтому после кофе он заставил ее встать из-за стола и заперся с ней в ее комнате. Исабель Тогорес и Фабио Комалада остались в компании Пако. Он достал бутылку арманьяка и коробку гаванских сигар, по-видимому, расположенный подольше посидеть за столом. Я убрал грязную посуду и налил еще один кофейник, а также принес сушеные фрукты и шоколадные конфеты. Потом, вспомнив, что собака издателя – совершенно равнодушная к присутствию незнакомцев – жила в добровольном изгнании где-то в саду, я пошел покормить ее. Я долго искал собаку по всему саду. Наконец я нашел ее в кладовке Фарука, лежащей на куче опилок. Рядом с ней стояла пустая глиняная миска. Марокканец, сидевший на камышовом стуле, ел за верстаком, где обычно работал. Он ел не из тарелки, а прямо из пластикового судка.
– Осталась курица с креветками, – сказал я ему. – Хочешь, я тебе ее принесу?
Фарук поблагодарил меня улыбкой, однако отказался. Он указал вилкой на содержимое судка:
– У меня есть гостинец от Йоланды.
Это была жена Фарука, полная молодая женщина из Малаги, имевшая от него двоих детей. Мне понравилось, что Фарук считал гостинцем еду, которую жена готовила ему каждый день. Это было частью той вежливости, с которой он обращался со всем в этом мире, – той вежливости, не позволившей ему взглянуть на нас во время аперитива. Фарук в отличие от меня избегал быть наблюдателем, как будто вмешательство его взгляда могло нарушить естественный ход событий. Всем нам, привыкшим смело наблюдать друг за другом, казалось шокирующим и даже неприятным, что марокканец старался не вмешиваться в чужую жизнь даже в саду, где не было никаких ограждений. Наверное, это заставляло нас чувствовать себя слабыми и беззащитными. То, что Фарук проходил мимо, не замечая нас, означало, что наше присутствие в мире было не так уж необходимо.
– Ты нашел себе довольно скучную компанию, – сказал я, указывая на собаку, с неподражаемым равнодушием лежавшую на куче опилок и поднимавшую на меня свои глаза. – Я еще никогда не видел более безразличного существа.
– Хорошая собака, – ответил мне Фарук. – Смотри.
Он вышел из кладовки и встал на четвереньки на газоне.
– Иди сюда, встань так же.
Несколько смущенный, я подошел к марокканцу и тоже встал на четвереньки. Фарук приблизил нос к земле. Я сделал то же самое. Мы посмотрели друг на друга. Для этого мы подняли глаза, так же как это делала собака.
– Видишь. Теперь перед нами нет горизонта – только земля. Люди держат голову слишком высоко. Там все запутано. А собака нет. Она нюхает наши следы. Она знает, где мы ходим и где находятся вещи. Больше ей ничего не нужно. Она очень спокойная.
Это коренным образом противоречило одному из моих самых сильных желаний. Я решил возразить.
– В детстве я мечтал летать. Даже теперь иногда мне снится, что я летаю. По-моему, это вовсе не так уж плохо.
Вдыхая запах травы, я ощущал смесь различных ароматов. Казалось, что электрические разряды грозы еще остались в этой земле, искрясь в слое перегноя. Однако я чувствовал себя неплохо в таком положении. Я посмотрел наверх и представил свою голову парящей высоко в небе, как шар, с которого все хорошо видно.
– Летай, если хочешь, – заключил Фарук. – Но ты должен все-таки опускаться на землю, чтобы отдохнуть. Птицы Пако много болтают, потому что они глупы. А эта собака – лучшая компания.
Когда я уходил, он снова принялся за еду. Наше представление не произвело на собаку ни малейшего впечатления. Она даже перестала поднимать глаза, чтобы смотреть на нас. Продолжительно зевнув, собака погрузилась в дремоту, больше походившую на полное равнодушие, чем на невозмутимость мудреца. Может быть, Фарук и был прав, но я уже отчетливо понимал, что никогда не смогу быть таким, как он. Меня больше привлекала безудержная жажда издателя, отчаянная ненасытность, с которой он стремился все увидеть и попробовать. В то время я считал, что жизнь – настоящая жизнь – представляет собой постоянное удовлетворение всепоглощающей жажды, а не бесконечный отдых, – им в любом случае можно будет насладиться вдоволь, когда придет время.
Погруженный в эти размышления, я обошел дом, направляясь к двери на кухню. Для этого я должен был пройти мимо бывшего хлева, где теперь находился кабинет издателя. Сейчас там должны были сидеть Умберто Арденио Росалес и Полин и работать над рассказом. Однако когда я проходил мимо одного из окошек, неожиданно мне бросилась в глаза ошеломившая меня картина. Я невольно отступил назад, поддаваясь инстинктивному порыву получше вглядеться в смутный образ.
Писатель лежал в постели вместе с секретаршей. Он наслаждался ею до такой степени