оставил здесь, в ночи, излив ее в полотенце, а простынь в середине постели мокрая, я не могу вытянуть ноги, потому что почувствую эту липкую жидкость, эту гадость, но сам-то он совершенно сухой, я слышала, как он, выйдя от меня, насвистывал что-то под моим окном; он там внизу, сухой и свежий, в красивой одежде, в демисезонном пальто – надо признать, что одеться он умеет, женщине не стыдно показаться с ним на людях, – и вот он там, под моим окном, а я лежу голая, в темноте, мне холодно, и я растираю руками живот, потому что мне кажется, будто я еще вся мокрая. „Я поднимусь на минутку, – сказал он, – взгляну на твою комнату“. Он пробыл у меня два часа, и кровать скрипела, эта паршивая узкая железная кровать. Интересно, как он отыскал этот отель; он рассказывал мне, что когда-то прожил в нем две недели, что мне здесь будет очень хорошо; но здесь какие-то странные номера, я побывала в двух, никогда я не видела таких крохотных комнатушек, забитых мебелью, пуфами и диванчиками, маленькими столиками, от всего этого так и разит любовью, – и не знаю, две ли недели провел он здесь, но, наверняка, был он не один; наверно, он совсем меня не уважает, если запихнул меня сюда. Гарсон отеля сильно улыбался, когда мы стали подниматься, это алжирец, а я ненавижу этих типов, боюсь их; он смотрел на мои ноги, потом вернулся в конторку; он, должно быть, сказал про себя: „Готово дело, сейчас они позабавятся“ – и стал представлять себе всякие грязные штучки; говорят, что у себя они вытворяют с женщинами что-то чудовищное; если какая-нибудь попадет к ним в лапы, то на всю жизнь останется калекой; и пока Пьер мучил меня, я думала об этом алжирце, который представлял себе, чем я сейчас занимаюсь, и воображал себе такую мерзость, что хуже и не придумаешь. Нет, в комнате определенно кто-то есть!»
Люлю задержала дыхание, и поскрипывание тут же прекратилось. «У меня болит между ног, все зудит и жжет, мне хочется плакать, и так будет каждую ночь, кроме завтрашней, потому что завтра мы будем в поезде». Люлю прикусила губу и содрогнулась, вспомнив, что она стонала. «Неправда, я не стонала, а лишь слегка задыхалась, ведь он такой тяжелый и, когда лежит на мне, мне трудно дышать. Он сказал мне: „Ты стонешь, ты кончаешь“, а мне жутко, когда говорят во время этого, мне хотелось бы, чтобы мы впали в забытье, но он без умолку болтает всякие гадости. Я не стонала, во-первых, а во-вторых, я могу получить удовольствие, это факт, так врач сказал, лишь тогда, когда сама себе его доставляю. Он не хочет этому верить, они никогда не хотят в это верить, все они говорили: „Это потому, что тебя плохо научили в первый раз, я-то научу тебя любить“; я не возражала, я знала, в чем дело: это у меня от природы, но их это лишь раздражает.
Кто-то поднимается по лестнице. Возвращается, наверно, откуда-то. Боже мой, пусть он вернется. Ведь он вполне на это способен, если его снова охватит желание. Нет, это не он, шаги тяжелые, а что, если – сердце в груди у Люлю бешено заколотилось – это алжирец, он ведь знает, что я одна, постучит в дверь – не могу, я с ума сойду, – нет, это этажом ниже, какой-то тип вернулся к себе, пытается попасть ключом в замочную скважину, ему на это нужно время, он пьян. Интересно, кто живет в этом отеле, наверно, всякий сброд; вчера днем на лестнице мне попалась какая-то рыжая девка с глазами наркоманки. Нет, я не стонала! Но естественно, что он возбудил меня своими грубыми ласками, он в этом деле мастак; я страшно боюсь мужчин, которые все умеют, я бы предпочла спать с девственником. Эти руки, которые сразу хватают вас, где надо, гладят вас, тискают, но не слишком… они принимают вас за какой-то инструмент, гордясь тем, что умеют на нем играть. Не выношу, когда они выводят меня из себя, в горле у меня пересыхает, мне страшно, во рту появляется какой-то привкус, я чувствую себя униженной, потому что они полагают, что подавляют меня; мне хочется дать Пьеру пощечину, когда он напускает на себя фатовской вид и заявляет: «Я владею техникой». Боже мой, представить только, что это и есть жизнь; и ради этого мы наряжаемся и моемся, наводим красоту, и все романы написаны об этом, и все только и думают об этом, а кончается все тем, что заходишь в комнату с каким-нибудь типом, который сначала чуть ли не душит тебя, а в конце концов мочит тебе весь живот. Я хочу спать, о, если бы я могла хоть немного поспать, завтра мне придется ехать всю ночь, я буду совершенно разбита. Я хотела бы быть хоть немного выспавшейся, чтобы бродить по Ницце; говорят, там чудесно, узенькие итальянские улочки, пестрое белье сушится на солнце; я поставлю свой мольберт и стану писать, а маленькие девочки будут подходить ко мне, чтобы взглянуть, что я тут рисую. Какая гадость! (Она чуть пошевелилась и бедром коснулась влажной простыни.) Ради этого он и привел меня сюда. Никто, никто меня не любит. Он шел рядом, а я едва не падала от слабости, ожидая хоть одного ласкового слова; скажи он: «Я люблю тебя», я конечно же не вернулась бы к нему, но сказала бы ему что-нибудь нежное, и мы расстались бы добрыми друзьями; я все ждала, ждала этого, он взял мою руку, и я не отняла ее. Риретта была в бешенстве, но не правда, что у Анри был вид орангутанга, хотя я догадывалась, что она думала что-то в этом роде; она украдкой смотрела на него своими противными глазами; поразительно, что она может быть такой злой; и все же, несмотря ни на что, он взял мою руку, я не сопротивлялась, но хотел он не меня, хотел свою жену, потому что он женат на мне и мой муж; он всегда меня унижал, говорил, что умнее меня, и во всем, что случилось, его вина, ведь, если б он не обращался со мной свысока, я бы осталась с ним. Уверена, что в эту минуту он не жалеет обо мне, не плачет, он храпит, вот и все его дела, он очень доволен, потому что теперь один в постели и может вытянуть свои длинные ноги. Как я хотела бы умереть. Я так боюсь, что он подумает обо мне плохо; я не могла ничего ему объяснить, ведь нас разделяла Риретта, она говорила без умолку, словно истеричка какая-то. Теперь она довольна и хвалит себя за свое мужество, за то, что так хитро обошлась с Анри, который кроток, как агнец. Я пойду к нему. Не могут же они заставить меня бросить его, как собаку». Она вскочила с кровати и повернула выключатель. Достаточно чулок и комбинации. Она даже не причесалась, так торопилась. «И люди, что встретят меня на улице, не узнают, что я совсем голая под серым пальто, которое мне почти до пяток. Алжирца – она с бьющимся сердцем остановилась – надо разбудить, чтобы он открыл дверь». Она спустилась по лестнице крадущимися шагами – но все ступени скрипели, – постучала в окно консьержной.
– В чем дело? – сказал алжирец. Глаза у него были красные, волосы взъерошены; выглядел он вовсе не страшно.
– Откройте мне дверь, – сухо попросила Люлю.
Через четверть часа она уже звонила в квартиру Анри.
– Кто там? – спросил Анри через дверь.
– Это я.
«Он не отвечает, не хочет пускать меня к себе в дом. Но я буду барабанить в дверь до тех пор, пока он не откроет, он уступит из-за соседей». Через минуту дверь приоткрылась и показался Анри, бледный, с прыщом на носу; он был в пижаме. «Он не спал», – с нежностью подумала Люлю.
– Я не хотела уходить так, мне нужно было снова увидеть тебя.
Анри все молчал. Люлю вошла, слегка оттолкнув его. «Какой он неуклюжий, вечно торчит перед тобой, смотрит на меня своими круглыми глазами, руки беспомощно болтаются, он не знает, что делать со своим телом. Молчи, молчи, ведь я же вижу, как ты взволнован и не в силах говорить». Он пытался проглотить слюну, и поэтому Люлю самой пришлось закрывать дверь.
– Я хочу, чтоб мы расстались добрыми друзьями, – сказала она.
Он раскрыл рот, как будто намереваясь что-то сказать, но, стремительно повернувшись, убежал. Что с ним? Она не решилась пойти за ним. Может, он плачет? Тут она услышала его кашель: он был в туалете. Когда он вернулся, она обняла его за шею и припала к его губам: от него пахло рвотой. Люлю разрыдалась.
– Я простудился, – объяснил Анри.
– Давай ляжем, – плача, предложила она, – я могу остаться до утра.