Припамятовал утром сон, да и думаю: никак, это про Алёшу? Коли здоров, значит — скоро наследник мой будет! Сон — вещун правдивый.
— Бывает же, скажи, такая нелепица, братец, голубчик!.. Ну, статочно ли дело, чтоб мой Алексей твоё добро перенял у племянницы, у Анны Елизарьевны?..
— Она уж не моя, не твоя, а Божья… в монастырь ушла… Выделил ей вкладу в обитель тринадцать дворов, и того за глаза довольно… облопаются неравно честные матери, коли им отдать при родном племяннике все…
Лукерья поглядела на брата с особенным чувством, но чувство это, если говорить правду, было недоверие. Разом столько благодати не посылает судьба на долю грешных людей! Довольно бы и одной помощи при исполнении нагрянувшей как снег на голову судовой повинности, а тут и обещание помощи, и надежда на наследство сыну! Ум самый недоверчивый, впрочем, при обещании неожиданных благ теряет большую часть своей чуткости и осторожности. То же оказалось и с Лукерьей Демьяновной. «С чего Елизару, вправду, ко мне ехать, коли б не горе — дочери все едино что лишился?.. Осиротел!.. И пригреть старость некому. По себе всякому можно судить… Значит, до него пришло, коли к нам привалил и сам развёл лясы… Не я покорилась первая… А коли с добрым намерением — Бога надо только благодарить. А от милости Божией как отказаться?.. Не дуры же мы, прости, Господи!.. Век изжили, чему ни на есть выучились… Коли начал он — мне нужно до конца довести». И этот силлогизм оказался теперь самым подходящим планом действий Лукерьи Демьяновны.
Она обладала редкою способностью мигом вызывать у себя слезы на глазах, если нужно. Вот они увлажнили её густые ресницы, и, всхлипывая, начала она:
— Что ты говоришь, Елизарушко! С чегой-то Аннушке, голубушке, невзмилился Божий свет, коли она не испытала, свет наш, невзгод в сём суетном свете, ни…
— Так Богу угодно, видно… Не спрашивай только теперь… а то боли душевной не пересказать мне будет, как я бился с дочерью… Вся, знаешь, в мать-покойницу — настойчивая… Что в голову заберёт — так тому и быть. И грозил я, и миловал, — на одном упёрлась: за того не отдаёшь, за кого я хочу, — в монастырь пусти. Ну, сама суди: при чём бы мы, отцы, были, коли б своего помёта волю исполняли?.. Она упряма — я вдвое!.. Ну и ушла… и живёт…
У Лукерьи Демьяновны в глазах заискрилось пламя, но так же быстро и потухло. Воли на это хватило: злорадства и разгневанному отцу не следует дать заприметить. Мгновенный взгляд на брата успокоил Лукерью, но попасть в тон разговора стоило теперь необыкновенного усилия даже и для её изворотливого ума. Напало теперь сомнение на Дворянку Балакиреву. О ней часто говорили, что тоньше Демьяновны разве Лиса Патрикеевна; да и из лис не всякая, а разве одна из тысячи бывалых во всяких передрягах. Но звериный норов брата, его упрямство, из-за коих пожертвовал он своею дочкою, поселили, может быть, в первый раз в жизни, сомнение в себе у хитрой бабы Балакирихи. Невольный трепет охватывал её от возможности близкой наживы, но она понимала, как труден подступ к капризному самодуру, каким представлялся ей теперь Елизар.
Сына любила Лукерья по-своему, и не для себя представлялось необходимым теперь заловить в сети брата, пока у него, бедняжки, не прошёл гнев на дочь. Неожиданность событий, впрочем, мешала ей вернее рассчитать все приходившие в голову возможные подступы к верной, казалось, добыче. Мысленно сетовала Лукерья, что она одна теперь. Сына отпустила гостить на три дня к соседям, и он раньше завтрашнего обеда не может быть, а нужно ковать железо, пока горячо. Столпление мыслей, понятно, при таком напоре могло лишить слова кого угодно. Тонкий хитрец, Елизар не мог не заприметить перерыва речи, но отнёс её к своему внезапному рассказу о дочери, а затем — к высказанному запрету спрашивать о ней. Ему, в свою очередь, стало неловко, и он решил сам навести сестру на продолжение разговора, думая, что она обиделась на его оговорку.
— Не сердись, не взыскивай за отказ передать своё горе. Верь Богу —не могу… Скажи лучше, где Алёша?..
— Нет его дома, братец, — я одна… Горько мне слышать о том, что ты испытываешь на старости. Ведь с загвоздки такой я не собралась с духом калякать с тобой при твоём положении. А насчёт того, чтобы мне в обиду вломиться за поперечку, истинно, и помысла не имела… Коли хочешь знать про мои дела, всю подноготную открою. А прежде всего поведай, свет мой, о наших бедах общих, что готовят нам в городе?
— Тамо, сестрица, просто погибель нам, бедным, чинится, а напредки горшее сулят… Первое дело, наместо полтины рубль требуют на жалованье ратным с тех, кому в походе быть не довелось!.. С меня, значится, со старого, да с тебя — за племянника… Да на срок, слышь… А не внесёшь — вдвое, с разряду потребуют — как указ нам наслан с постельного крыльца[205], по примерам прошлого и запрошлого лета… И не прощён, значит, сбавку… А коли как ни на есть, неправдой вестимо, в список имя записали… с пяти-десяти дворов два рубли, подворный подавай, коли не ведаючи не попал на службу… К тебе ещё за Алешеньку брать не приходили?
— Нету, кажется, миловал Бог досель…
— А с меня так содрали, проклятые, пятьдесят шесть рублёв разом… А за что про что — и сам не ведаю… Дьяк в приказной бает одно — в походе не был!.. Да я, мол, аль не видишь? — без ног. Ничего-ста нам и ведать не велено… Твоё дело справиться и просить. А коли, говорит, не умел просить вовремя, теперятко доправим по указу… Вот какие разбои! Когда толику обиду видели?! А последний указ, что с постельного крыльца читала Ноемврия в двадцать второй день, — и того жесточае: велено всех служилых людей, и детей, и племянников переписать, кто доспел и кто не доспел на службу, поимённо… Да взять сказки за руками[206], с подкреплением: кто каких отцов дети, каковых лет, каких городов; в уездах: сколько за кем состоит в поместьях и в вотчинах дворов, и пашни, и покосу, да всяких угодий оброчных; и сколько собирается из лета в лето оброчного. И перепись эту самую теперя присланы учинить с Москвы в каждый город дворяне нарочно. К нам, в Володимер, жены покойной свойственник прислан. Видался я с им и про Алешеньку просил: нельзя ли отбыть — не везти? Баит, никак не можно, бед не оберёшься: ни мы сами, ни отписчик. Вот я и заехал, сестрица, за Алёшей… Сам его свезу… Предоставлю… Запишу. И что на чём станет, лучше самое изберём…
— Спасибо, родной, на родственном береженье… что про свою кровь радеешь… Вестимо, с тобой Олешеньке ехать повадней… А все бы лучшее, коли б отложити мало-мало, хоша до будущей-от осени?.. Дитя бы подросло… Тогда бы — буде воля Божья… уж как ему на роду написано.
— Говорят же, не можно, за распроклятым писаньем этим самым, что на утре Введенья читано[207]… Уж я как ни упрашивал… ничего нельзя… Особливо коли я, грешный, возымел намеренье Алексею отказать поместья и вотчины наши… Туто — сама рассуди — и отказчику, и наследнику самим на лицо должно… А на будущу осень кто доживёт, Бог весть… Тяжек уж я стал, на силу на великую и ногами повёртываю. Завяз было совсем у тебя на дворе, в повозке своей… Може, последние дни коротаю.
— Ну, Бог милостив к грешникам, може, и пожалеет нас с тобой. За что ему, Создателю, прогневаться над нами, сиротами, вконец, отнять скоро так у нас тебя, благодетеля?! Помолимся, даст Господь, с Олешенькой, про долготу твоего живота… Отчаиваться грех… И повременить бы немножечко просила… Вишь, справа моя теперя трудная… Дитю в город посылать — припасов нет… Как Олешеньке ехать?..
— Пропитаю племянника и своим запасом, сестрица… Теперя не в поход же прямо… А записать нужно… За день скатаем аль ночлег один в городе возьмём, не больше…