Живо перебирал мальчик пухлыми пальчиками листы тяжёлого тома «История в лицах государей московских», прекрасный, многолетний труд недавно сосланного боярина Матвеева.
Неловкая тишина воцарилась в палате.
Глаза Натальи потемнели и наполнились слезами. Скрывая их, царица отвернулась к окну, словно разглядывала что-то во дворе.
Федор вспыхнул и невольно опустил глаза. У Нарышкина и Стрешнева сумрачны стали лица, а провожатые царя приняли сразу угрюмый, вызывающий вид, словно приготовились к стычке с врагами.
— Про ково же сказывать, государь-братец? — повторил вопрос мальчик и огляделся кругом, не понимая: отчего нет ответа, что значит внезапно наступившее молчание? Потом, как будто сообразив что-то, закрыл тихонько книгу, отодвинулся к матери и негромко спросил:
— А што, государь-братец, скоро с воеводства дедушка воротится? Приказал бы ему сызнова на Москву. Скушно без нево. Вон и матушка скучает. Он здесь ещё про царей будет складывать… И про тебя, и про меня, как я царём стану.. Слышь, братец, пошли инова на воеводство ково.
Опять не последовало ответа ребёнку.
— Княгинюшка, возьми Петрушу, веди в опочивальню. Молочком напоить, гляди, не пора ли? А там и на опочив.
— Уж не рано… Да свету бы нам, — обратилась, овладев собой, Наталья к мамке Петра, княгине Голицыной. — Ишь, темнеть стало… А может, государь, и потрапезовать с нами поизволишь? Готово у нас, гляди, все…
Федор, отгоняя смущение, провёл рукой по лицу и даже встряхнулся весь:
— Нет, нет, благодарствую, государыня-матушка… Так, побеседовать зашёл.. Ну, братишко, ступай, коли пора… Доброй ночи. Послушен будь. Вон какой ты большой стал… Пятый годок, без малого.. И тебе за науку пора… Хочешь ли? Станешь ли?
— А коли я ладно знать буду, ты и мне чего дашь, государь-братец?
— Дам, дам, милый. Што захочешь, все дам…
— Вот любо. Ну я стану слушать. Я пойду с мамушкой. Слышь, княгинюшка, свет Ульяна Ивановна, веди меня. Я и баловать не стану. Тихо, слышь.. Во-о как ладно…
И, захватив свою любимую дедушкину «Историю», он стал кланяться поочерёдно:
— Доброй ночи, матушка… Доброй ночи, государь-братец… Бояре, ночь добрая…
Мать порывисто прижала мальчика к своей груди и отпустила его с долгим поцелуем.
Федор тоже привлёк, поцеловал и перекрестил брата-крестника:
— Храни тебя Господь… Расти; здоровый будь духом и телом… Ступай с Богом…
Мальчика увели. Ушла за ним и вторая мамка его, боярыня Матрёна Романовна Леонтьева.
— Пора, пора учить Петю, — после недолгого молчания повторил Федор. — Сдадим дядькам на руки малого. А там и учителей пристойных сыскать надобно. Как мыслишь, государыня-матушка?
— Твоя воля, государь. Приспела пора. Так уж у вас, у государей оно водится. Не все же ему с нами, с женским полом быть. И не рада, а надо… Сама вижу пора дядькам сына сдавать… А ково изберёшь, государь, не скажешь ли?
И с затаённой тревогой она глядела на царя, ожидая, кого он назовёт. Не поручит ли охрану ребёнка кому-либо из заведомых недругов её семьи, одному из Милославских, Хитрово или иному из ихней компании?
Чуткий Федор угадал тревогу мачехи, поспешил успокоить Наталью:
— Мне ли избирать? Кабы родитель был жив, помяни Господи душу его, он бы и выбрал. Он же и боярам приказал, коим в охрану вручил брата Петрушу. Из них сама и выбирай. Твоя воля родительская, государыня-матушка.
— Челом бью на милости, сынок-государь. Поздоровь, Боже, твою царскую милость. Коли поизволишь, потолкуем о том ещё, — вздыхая свободно, сказала Наталья — А можно бы в дядьки и князя Бориса Голицына позвать. Сам знаешь, повидал он немало. Учен много и нравом тих.
— Как соизволишь, государыня-матушка. Ево так ево. Ещё про кого надумаешь — скажи мне.
— Да вот не дозволишь ли, царица-матушка, и ты, государь, про учителя слово молвить? — вставая с поклоном заговорил Соковнин.
— Сказывай, што знаешь, боярин.
— Да вот коли надобно, знаю я человека, в грамоте сведущий и смирной, как овца. Моих пареньков учивал. Озорные они. А с им — ровно иные стали. Сами за науку берутся. Знает, видно, как заохотить ребяток. Попытать бы ево, как водится. Може, и в пригоду станет вашим государским милостям. Могу сказать: смиренник, добродетельный муж и Божественное писание добре знает. Не хуже попа иного.
— Поглядим, што же… Коли знаешь человека — и хорошо оно. Как звать-то ево?
— Никиткой звать, Моисеев сын, прозвищем Зотов, из Большого приказу, из твоих писцов государевых, московский же сам. И родню тут имеет не малую. Небогатый люд, да худого про них не слыхать. А для первой учёбы царевичу и не сыскать другого. Так думается мне, государь.
— Ладно, поглядим, боярин. Покажи его мне… Да и матушке-государыне. Как ей покажется. Вот хоть утречком же, как ко мне поедешь, и вези тово Никитку с собой. А в сей час — прости, государыня-матушка. Недосуг. Посидел бы долей, дела неволят… Челом тебе бью.
И снова Федор поклонился мачехе, целуя ей руку и принимая ответный поцелуй.
С низкими поклонами проводили все царя: Наталья — до порога, свита её — до самых сеней.
На другое же утро Соковнин явился во дворец с Зотовым, оставил его в передней, где столпилось немало своих и приезжих людей в ожидании приёма у царя, а сам прошёл к Федору.
Коренастый, худощавый, лет двадцати пяти, писец Посольского приказа Зотов совсем растерялся, когда Соковнин объявил ему, что берет с собой во дворец, представить царю.
— Пошто, боярин, помилосердствуй… Где мне на очи его царского величества предстать убогому, рабу последнему… И чего для-ради?
— Там узнаешь, — отрезал боярин.
Пополняя своё скудное казённое жалованье обучением боярских детей, смышлёный, но робкий Зотов и мечтать не смел о счастье стать учителем царевича. Он, правда, знал, что Петру через два месяца, тридцатого мая, исполнится пять лет, пора, когда царских детей начинают учить письму и чтению. Но обычно в дворцовые учителя попадали люди, заручившиеся сильной протекцией. А Соковнин никогда не пользовался особым влиянием. И только случай, конечно, доставил такое счастье Зотову.
Но Никита знал и то, как трудно ужиться при дворе, сколько там интриг, сколько опасностей для каждого, кто приближается к государю и его семье…
Между радостью и страхом трепетала душа бедняка, пока он, стоя в стороне, шептал про себя молитвы и поминал «царя Давида и всю кротость его».
Иногда Зотов готов был убежать из этой прихожей, где толпилось так много знатного люда. Каждая минута тянулась бесконечно и походила на пытку. Холодный пот покрывал побледнелое лицо и лоб приказного. Ноги подгибались.