беспомощно руками.
– А ведомо ль вам, что испокон века земля наша жительствует не беззащитною сиротиною, но законами и обычаями сохраняется во славе. Не можем ничем пособить вам, ибо кто чем володеет, тот тому и хозяин. Захочет – продаст, не пожелает – хоть в пролубь кинет.
И, чванно надувшись, умолкли.
Купчины отошли в дальний угол и, пошушукавшись, достали из кармана кисеты с золотом.
– А на нет и суда нет, – поклонились они и положили добавочный мшел на стол.
Князья взвесили на ладонях кисеты и сразу подобрели.
Отпустив купчин, они отправились тотчас же в Немецкую слободу к Елене Фадемрехт, подруге Монс.
Хозяйка выбежала в сени встречать гостей и запросто, как с родными, трижды поцеловалась с ними из щеки в щёку.
Голицын ущипнул Елену за крутое, как хорошо выпеченный ситник, бедро и, прищурившись, сладенько облизнулся.
– Вот-то девка! Все отдай, да мало.
Фадемрехт использовала случай, чтобы проверить искренность княжеских слов.
– Я всё не надо. Я – один маленькая забаф.
И, не дожидаясь разрешенья, ловко оторвала с края чёрного бархатного кафтана Голицына, унизанного жемчугом, сапфиром и иными каменьями, самый крупный алмаз.
Прозоровский крякнул и завистливо сощурился:
– Кабы мне твоя прыть, давно бы первым богатеем содеялся я на Руси.
В просторной светёлке у окна сидела за книгой Анна.
Она не поднялась при входе гостей, только чуть кивнула и лениво поднесла пропахнувшую пряными духами маленькую ручку поочерёдно к их губам.
Голицын охотно прилип к прохладным, словно выточенным из слоновой кости пальчикам и чуть прикусил покрытую розовым лаком виноградинку ногтя мизинца.
Прозоровский так же так собрал кожу на угреватом носу, как будто приготовился чихнуть и, не коснувшись «басурманской» длани, звонко челомкнул воздух. «До чего же дошли мы, господи! – гневно подумал он. – Высокородный князь-боярин длань еретичную лобызать должон». Он повернулся к красному углу и ещё больше потемнел: угол был пуст.
Елена подкралась на носках к Прозоровскому и, оттянув стоячий, шириной в четыре пальца, унизанный жемчугом воротник на его голой шее, задорно крикнула под ухо:
– А ты молитфа сюты, на мой лисо молитфа шитай!
И, сложив руки крестом на груди, скорбно, как мученица, закатила фисташковые глаза.
– Я будет скорей услышать твой добри молитф.
Борода боярина подпрыгнула, морозным паром рассыпалась по кармазиновому[186] кафтану, пальцы судорожно сжали рукоятку ножа, заткнутого за персидский кушак.
– Ну, ты не бо-го-хуль-ствуй… не то…
Монс зло поглядела на подругу и вскочила с кресла.
– Ти, Петер Иванич, не надо сердит на неё, она шютка, нет прафд.
Её детски наивные глаза светились таким теплом, что Прозоровский обмяк и, осенив себя широким крестом, приступил к делу.
Поторговавшись и получив долю купецкого мшела, женщины вскоре отпустили гостей.
– К чему ухмылкою гораздою тешишься? – засопел Прозоровский, усаживаясь с Голицыным в колымагу.
– Аль мало немке золота поотвалили, что впору тужить, а не радоваться? – ещё шире заулыбался князь. – Будь спокоен: по купецкому хотению будет.
Прозоровский пристально поглядел в спину вознице, потом зашептал что-то на ухо Борису Алексеевичу.
Князь строго выслушал и кивком головы согласился ехать к царю.
Пётр принял ближних в мастерской.
– Добро? – хвастливо поднял он шкатулку, украшенную замысловатыми резными узорами, голубками, и помахал ею перед лицами прибывших. – За день содеял.
Ближние так вытаращили глаза и так широко разинули рты, как будто шкатулка ошеломила их своей чудесной непостижимостью.
Наконец Голицын глубоко вздохнул и, точно не освободившись ещё от сладчайшего сна, всплеснул руками:
