– Сам-то ты садись, херувим. И… чего ты уставился на меня, как на дух на загробный?
По лицу царевича пробежала судорога. Он с трудом поднял руку, перекрестился и улыбнулся тихой, больной улыбкой.
– Не серчай, Данилыч… А чего я спросить хотел у тебя…
– Спрашивай.
– Я по чистой совести. Не в сетование и не во зло… Пошто, как вижу кого, кто от батюшки, сердечко моё таково часто – тук-тук, тук-тук. И все стучится, стучится, а перстам в те поры студёно-студёно.
– От лукавого сие у тебя, – не задумываясь, ответил Меншиков. – Больно много божественного вычитываешь, перемолился. А от батюшки не вороги, но други с любовью к тебе хаживают, уму-разуму учат.
– Вот и мне так сдаётся… Не инако от лукавого, – вздохнул Алексей. – А я не в хулу… Ах, да садись же, не мучь!
Александр Данилович присел, но от хлеба-соли отказался.
– Недосуг, херувим. Я на малый часок. Не лясы точить, а с повелением.
«Ну, так и есть, – чуть не заплакал царевич, – принёс беду». И, не в силах сдержать зябкой дрожи, переспросил чуть слышно:
– С повелением?
– Наказал государь обрадовать тебя лаской. В Смоленск отправляет. Утресь же поедешь. Потому война у нас, и вместо тебе не Псалтирь читать монаху подобно, но ратное дето творить.
– Я воли батюшкиной не ослушник… Токмо чего я не видел в том Смоленске? Иль без меня мало людей?
– В Смоленске, в Минске да ещё в Борисове пала честь тебе провиант заготовить и рекрутов набрать.
Сказав это, Меншиков встал, церемонно поклонился и исчез.
Царевич бросился было за ним, но у самого порога решительно остановился.
– Вот так оказия, Иисусе Христе, – обиженно забормотал он. – Куда же мне, хилому, рекрутов набирать?
Из соседнего терема вышел сухой и длинный обер-гофмейстер Алексея, Гизен.
– Ви звайль?
– Не, – замотал головой Алексей и тут же виновато потупился. – А может, и звал…
Гизен ухмыльнулся.
– Как рюсс говориль? Лёгкий помин? А?
– Пришла?! – бросился царевич к двери.
– Принцесс Трубецка пришель.
В терем впорхнула зазноба Алексея, княжна Трубецкая.
Два гнедых жеребца, запряжённых в лёгкие сани, во весь дух мчали Меншикова к Немецкой слободе. Спускалась студёная, глухая московская ночь. Улицы быстро пустели. Редкие прохожие, тревожно озираясь по сторонам и стремясь держаться подальше от заборов, торопились по домам. Порою доносились издалека пьяная песня, грязная ругань. Возница Александра Даниловича неистово стегал лошадей. Седок одной рукой крепко сжимал черенок сабли, а другой держал наизготове топор. В Москве так ездили все, кому была дорога жизнь. По ночам на всех углах подстерегала напасть. Москва разбивалась на два лагеря – нападавших и оборонявшихся. Повсюду шныряли разбойные. Голод делал их отчаянными и бесстрашными.
У самой слободы Меншиков легонько ткнул возницу в спину и на ходу легко выпрыгнул из саней.
Перед ним раскинулась ровная, как линейка, улица, освещённая ложившимся от окон мягким голубоватым светом. Слух уютно, по-домашнему ласкали колотушки ночных сторожей.
Не успел Александр Данилович сделать и двух шагов, как перед ним выросли занесённые снегом фигуры. Меншиков замахнулся было топором, но, уловив немецкий говор, тут же успокоился.
Признали его и сторожа.
– О, пожалюста, дорогой гость. Мы ошен вас просим, – приветствовали они его и почтительно расступились.
Топор полетел в сани. Возница переложил его к себе под сиденье и пустил коней шагом. Монс уже собиралась спать.
– Если не государь – не пускать! – крикливо распорядилась она, услышав стук в дверь, и на всякий случай, взяв с комода флакон, надушила подмышки и грудь.
В сенях зашумели. Кто-то крепко выругался. Анна Ивановна прислушалась, и её маленький ротик скривила злоба. Она узнала Меншикова по голосу.
